— Дядечка, а у нас происшествие. Вот, как освящали школу, священник приезжал, и обед у нас был. Вот дьячок подходит к стене на цыпочках и начинает рассматривать липучку, а она на стене прибита, чтоб мухи ловились, и мухи на ней поналипли. Смотрел, смотрел, потом оборачивается к маме и говорит: «Ка-акая о-от-личная картина! Мухи как живые». Он думал — они нарисованы.
За столом повеселело.
— Дядя, отчего у тебя губы нагнулись?
— Что-о?
«А он другой стал», — подумала мать, глядя на желчно опущенные углы его рта.
Дядя Петя вечером, отдохнув и умывшись, отправился через поселок в рабочую слободку.
На станции, уже дымчато озаренной вспыхнувшим в сумерках электричеством, стоял содом. По широкой улице к ней шли и ехали без перерыва, и снег лежал, взбитый и серый. Голоса, скрип полозьев, выкрики, перебранка, фырканье лошадей плавали в еще не окрепшем сумеречном морозе между высокими домами с двух сторон.
В палисадниках перед домами белели по-зимнему голые деревья, а в морозных окнах, матово расплываясь, зажигались огоньки.
Из лавок через всю улицу, освещая снег и проходящих, лежат полосы света. На перекрестке, освещенный от рыжих усов до четырехугольных сапог, полицейский, в форме, при шашке, с красным носом и добродушнейшим сонным лицом.
Человек, с востреньким носиком и озабоченным, в сапухе, лицом, торопливо бежал, согнувшись, с лесенкой на плечах и зажигал редкие керосиновые фонари.
«И не узнаешь!»
Петр свернул в переулок. Двое маленьких ребятишек, напружившись и наклонив головенки, везли на салазках кадушечку с водой, расплескивая. Все попадался спешащий народ в ватных кафтанах или теплых куртках.
— Не знаете ли, где живет Иван Матвеевич Волков? Он был помощником машиниста когда-то.
— Волков? Который же это Волков? Сказать бы, который мясом торгует, так у ентова нос перебитый, и он гундосый, — удивляется человек в наваченном кафтане, — не то от болести погундосил... От него уж два раза жена бегала...
— И не от болести, а палкой перебили, — возмущенно тонким голосом говорит баба, останавливаясь и обрадованно подхватывая разговор, — и не бегала жена, сам прогнал, уж я знаю, — кривая, и ходит, ногой загребает. Не бондарь ли, что на выселках? Он тоже Волков и никак Матвеич, запамятовала: чи Иван, чи Митрофан.
— Знаешь ты много!.. бондарь!.. Шесть человек детей, а сам без порток. Надысь принес мне кадушку, а она тикёть, а не видишь, человек благородный спрашивает.
— A-а, да, Волков Иван Матвеич, — сердито проговорило, проходя мимо, рваное пальто, — он теперя не помощник, а машинист, пассажирские водит и домик свой. На Гусиный Зад ступайте, — и, оставив впечатление желтого раздраженного лица, черных взъерошенных усов и реденькой татарской бороденки и показав рваную спину, потерялся, а с деревянной колокольни ударили пять.
— Во-во-во!.. — обрадованно заторопился кафтан. — Как есть, в самом Заду Гусином, как есть, свой домик, голубенький, и крыша красная, во-во-во!.. А энтот гундосый.
В Гусином Заду стоял голубенький домик, и Петр постучал кольцом.
Долго не отворяли. Около крыльца мяукала кошка, дрожа и подымая со снега то ту, то другую лапку. На другой стороне выскочил человек, с перехваченной ремешком лохматой головой, в одних подштанниках и ситцевой выпущенной рубашке, поскакивая босыми ногами по снегу, чуть не срывая с крючков и гремя болтами, азартно стал закрывать ставни, обиженно крича:
— Ну?!
А из-за окна глухо:
— Готово!
И, закрыв последний ставень, так же стремительно убежал в калитку, резво попрыгивая на снегу.
Петя погремел кольцом.
Из-за двери, не отворяя, женский голос:
— Кто там?
— Иван Матвеич Волков здесь живет?
— Тут. А вам чего?
— Можно его видеть?
— А вы кто такие?
— По делу. Дома он?
За дверьми помолчали. Потом тот же женский голос:
— Дома. А вы по какому делу?
— Как же я вам буду из-за двери объяснять?
— Ну, подождите, зараз.
Петр стоял и ждал. Кошка, мурлыча, терлась, согревая ногу. Загремел и стукнул о пол поставленный засов, щелкнула щеколда, дверь полуотворилась, и темневший рослой фигурой мужчина, не отстраняясь от двери, проговорил уверенным голосом:
— Вам что угодно?
— Не узнаете, Иван Матвеич?
Тот слегка нагнулся через порог. Кошка воровато шмыгнула меж ногами в комнату.
— Да никак Петр Иванович! Вот нежданно-негаданно! Ну, пожалуйте, пожалуйте... Что ж вы на морозе стоите?
Петр шагнул, и в темной передней конфузливо мелькнуло и скрылось белое платье.
— Пожалуйте. Не стукнитесь, притолоки у нас низкие. Вот сюда, в залик. Полина, где спички?.. A-а, вот они, тут, тут...
Петр стоял в темноте, должно быть посреди комнаты, слегка растопырив руки и не двигаясь, чтоб не опрокинуть чего-нибудь.
Дернулся ниточкой огонек, и, тыкаясь неловко под стеклом, коробясь в огне, обломилась на загоревшейся светильне перегоревшая спичка.
— А я думаю, кто бы это был, — надевая стекло и колпак с букетом запыленных искусственных цветов, говорил Волков, и сейчас же стало видно, что стерты краски и черты юношества, и на худое и вместе несколько обрюзгшее, с плохо обмытой нефтью и копотью лицо легла обыденность повседневной заботы.
И как-то внутренно связываясь с этим лицом, выступил из темноты маленький залик с полудюжиной венских стульев, с узким столиком в простенке, узенькой изразцовой печкой в углу, с одинаковыми фотографическими рамочками по стенам в порядке, а на них машинисты с каменными лицами и выцветшими круглыми глазами или группы стоящих рабочих, напряженно глядящих прямо перед собой, а посредине инженер самодовольно на стуле.
— Ну, садитесь, садитесь, гостем будете. Давно в наши Палестины? Сейчас чайку нам соорудят, погреемся. Полина!.. Полина!..
И за дверьми тот же женский голос:
— А?
— Как бы нам насчет чайку.
— Сейчас.
— Ну, рассказывайте. Сколько лет, сколько зим.
— А вы женаты?
— Как же, как же!.. Пара ребят. Надолго к нам?
— Да не знаю.
Вошла с крепкой приподнимающейся под ситцевой кофтой грудью, слегка исподлобья поклонившись, с миловидным круглым лицом хозяйка. С неуклюжей молодой застенчивостью держа поднос, поставила на стол, расставила по концам стола — стакан мужу, стакан гостю, показывая загрубелые рабочие руки с необрезанными черно отросшими ногтями; а тарелку с сухариками поставила по середине стола, поправив ее, чтоб приходилась как раз посредине; повернулась так, как будто думала сама, что это делает долго и некрасиво, и хотела уйти.
— Это жена моя, Фекла, для культурности зову ее Полиной.
Она подала, сложив трубочкой, руку и отвернула голову. Из-за двери плаксивый детский голосок:
— Ма-а-ма! Иня-а-ка-а миня за но-ос т-я-а-ни-ить...
Лицо женщины засветилось и осмыслилось.
— Зовут, — и мягко улыбнулась.
— А у вас перемен тут много.
Волков по старой привычке откинул, как прежде, волосы со лба.
— Как же! Церковь выстроили. Каланчу видали? На будущий год острожное помещение будут строить. Захарка, хоть мошенник и эксплуататор, а много способствовал благоустроению. Открыл громадную табачную фабрику, маслобойный завод, большой чугунолитейный завод, — тысяч до двух рабочих. На главных улицах полицейские посты, а ночью обходы и облавы — босяков и разный бродячий люд вылавливают. Теперь нет этих безобразий — горланят, бывало, песни да дебоширят.
Он опять откинул со лба волосы, а Петр хотел и никак не мог вспомнить, как он говорил тогда в степи.
— Я к вам по делу, — сухо проговорил Петр, подымаясь и ходя из угла в угол. — «Свет»? — поднял он газетку с окна.
— Дда-а... да ведь читать нам некогда. Слезешь с паровоза, валишься спать. Это я у попа иногда беру, а для семейства, собственно, «Ниву» выписываю.
Пето остановился, глядя в упор.
— Скажите, как рабочие?
Дверь чуть разинулась узенькой щелью.