Поезд идет в Архангельск. Мы едем втроем и потому не скучаем. На одной из станций Евгений Петрович случайно встречает тоже едущего на Карельский фронт знакомого. Через полчаса знакомый перетащен уже в наш вагон, еще через пять минут он уже сидит у нас в купе, ему уже весело и уютно, и они, вдвоем с Петровым, смеясь, принимаются за мелкое дорожное портняжество.
Через сутки станция, на которой сходить знакомому. Лес, маленький перрон и перспектива прождать сутки до пересадки. Мы едем дальше. Знакомому грустно расставаться с нами и не хочется вылезать на этой станции, где он не знает ни души.
Мы прощаемся с ним в вагоне, но Петров выходит на платформу, стоит там с ним до самого отхода поезда, потом вскакивает на подножку и еще долго машет фуражкой. Мы едем дальше вместе, а знакомый остался один, Петрову не хочется, чтобы человеку было неуютно.
Архангельск. Мы задерживаемся на сутки в ожидании дальнейших средств передвижения. Вечером мы идем по городу. На улицах много грязи, они запущены. У пристаней свален мусор.
Завтра нам, очевидно, предстоит уезжать на фронт, и, казалось бы, нам мало дела до архангельского коммунального хозяйства. Но Евгений Петрович не может говорить ни о чем другом. Он рассержен. Ему очень нравится этот северный город, и поэтому его особенно раздражают неряшливость и грязь.
Он говорит о том, как просто все это убрать и привести пристани в приличный вид. Потом мы проходим целый квартал в молчании Но Евгений Петрович, оказывается обдумывавший, как следует приводить город в порядок, добросовестно начинает развивать план этого мероприятия. Потом он вдруг спрашивает:
— Как вы думаете, мы завтра уедем наверняка утром?
Я говорю, что, может быть, и вечером.
— Если вечером, — говорит Петров, — то я напишу фельетон в нашу газету.
Он не говорит «обязательно напишу» или «непременно напишу», как обычно говорим мы, а просто говорит «напишу» — это у него всегда значит обязательно.
Фельетон обдуман и назначен час прихода в газету. Встреча не состоится только потому, что мы уезжаем на рассвете.
— Если будем возвращаться через Архангельск, — говорит Евгений Петрович, — все равно напишу.
Один участок пути мы едем в санитарном поезде, в кригеровском вагоне для тяжелораненых. Сейчас вагон пуст. Петров просит проводника поднять подвесные койки и, примериваясь, ложится на одну из них.
— А им низко лежать, видимо. Голова низко. Проводник показывает, как поднимается изголовье.
— Ну а выпасть они не могут?
Проводник прилаживает приспособление, предохраняющее от этого.
Петров внимательно следит за ним и задает еще несколько вопросов, касающихся удобств, которыми обеспечены раненые в этом вагоне. Получив ответы, он присаживается к столику и, дружелюбным взглядом окинув вагон, говорит удовлетворенно:
— Хороший вагон, удобный.
И видно, что ему очень нравится этот вагон, в котором все приспособлено так благоразумно, что ни к чему не придерешься.
На перепутье мы проводим несколько часов во фронтовой газете. Поэт Коваленков работает уже двенадцатый месяц безвыездно на этом отдаленном участке фронта. Коваленков не говорит об этом, но Петров чувствует, что человек страдает оттого, что стихи его не доходят до Москвы, до товарищей по литературе, что некоторые из них написаны не для газеты и просто остаются лежать у него. Петров требует, чтобы он непременно тут же прочитал стихи, и, не откладывая в долгий ящик, договаривается об издании книжки в библиотечке «Огонек».
Мурманск. Переправившись через залив, мы едем по дороге, идущей к линии фронта. Неисправности в машине. Метет мокрая весенняя метель. Нам приходится посидеть час в крошечной землянке регулировщика.
Телефонист, согнувшись над крохотным столиком, сообщает вперед и назад по линии количество прошедших машин. Регулирование движения тут, видимо, поставлено хорошо, и, кроме того, хитрый телефонист при помощи несложного приспособления так ловко устроился с телефоном, что при разговоре у него свободны обе руки, для того чтобы вести запись проезжающих машин.
Петров очень доволен.
— Вот и молодец, — говорит он, выходя из землянки. — Мелочь, а насколько удобнее работать! Ох, как часто у нас не хватает именно вот такой пустяковой сообразительности!
С того места, где кончается автомобильная дорога, до штаба части нам приходится шесть или семь километров идти через скалы с проводником. Идти довольно трудно, особенно с непривычки.
Мы с проводником налегке, в фуфайках, а Петров в шинели. Кроме того, у него тяжеленная полевая сумка с обстоятельно упакованными предметами первой необходимости и фляга. На подъемах он задыхается — дает себя знать не особенно здоровое сердце.
По праву молодости, сначала я, а потом наш проводник уговариваем Петрова отдать нам хотя бы сумку и фляжку. Но все уговоры напрасны. Пыхтя и отдуваясь, Петров все-таки сам с «полной выкладкой» добирается до штаба и там, освободившись от всей амуниции, говорит еще с легкой одышкой, но с заметным торжеством в голосе:
— Вот и все в порядке, и дошел, и не отстал. И очень правильно. Л то все привыкли на Западном на машинах да на машинах. А здесь и пешечком, а все-таки выходит.
В этих словах чувствуется удовольствие от того, что ни пятнадцать лет разницы, ни больное сердце, ни отсутствие такого рода тренировки не могут ему помешать ходить и лазать наравне с молодыми.
Петров сам был человеком точным и предельно увлеченным своим делом, и на фронте при самых разных обстоятельствах ему всегда особенно нравились люди точные, отвечающие за свои слова. И наряду с этим ему нравился тот особенный азарт, который рождается у людей любовью к своей профессии, к своему роду оружия.
Я помню, его привел в восторг начальник артиллерии, немолодой полковник, который вместе с нами карабкался на наблюдательный пункт, расположенный на гребне горы со странным названием Зубец.
Полковник лез на свой собственный наблюдательный пункт так, словно он собирался являться к командующему армией: шинель у него была застегнута на все пуговицы, сапоги начищены, ремни аккуратно натянуты, а в левой руке он бережно нес большой, канцелярского вида портфель. Даже когда приходилось карабкаться, цепляясь одной рукой за камни, он ни на минуту не выпускал этого портфеля.
Это было очень неудобно в пути, но зато, когда мы поднялись на вершину и полковник стал рассказывать обстановку, то вытянутые из портфеля карты не представляли из себя какой-то свернутой грязной пачки бумаги, которую обычно вытаскивают из планшета: карты были аккуратны, они, можно сказать, сияли свежестью, и все на них было нанесено точно и красиво, как будто на экзамене по черчению.
Петров потом с удовольствием вспоминал этот портфель и даже, если не ошибаюсь, написал о нем в одной из своих корреспонденции в Америку.
Но особенно мне запомнился наш следующий приход на этот же наблюдательный пункт. На этот раз мы были здесь с моим старым знакомым — подполковником Рык-лисом, человеком, влюбленным в артиллерию и известным тем, что он добился от своих артиллеристов прямо-таки снайперской стрельбы.
Подполковник корректировал огонь нескольких батарей. Время от времени он уступал нам свой восьмикратный бинокль, в который были видны немецкие укрепления и передвижение немцев по дороге.
Это было очень далеко, и в бинокль часто было трудно отличить серые пятна дзотов и дотов от серых валунов. Холодный ветер обжигал пальцы, и я, грешным делом, иногда не разобрав толком, говорил, что уже вижу, хотя и не был вполне уверен, дот ли я вижу или камень.
Но Петров со свойственной ему добросовестностью подолгу смотрел и упрямо говорил, что он не видит, до тех пор, пока и в самом деле не находил в поле бинокля того крохотного пятнышка, на которое обращал наше внимание подполковник.
Вдруг посередине этого занятия одна из немецких батарей, очевидно обнаружившая наблюдательный пункт, начала вести по нас огонь.
Вершина горы, на которой мы сидели, была гладка, как стол, а сам наблюдательный пункт представлял из себя круглую стенку, сложенную из камней до половины человеческого роста и сверху ничем не закрытую.