Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Ну, например, приходит в сумерках, раздевается, уже в коридоре все заметит своим цепким взглядом, поцелуется с хозяйкой, «пошуткует», потом усаживается в кресло и начинает:

— В станице Челбасской, где родились такие великие люди, как Иван Григорьевич Федоренко, Петро Павлович Радченко и я, выборными станичного сбора в 1912 году были Быляцкий, Чуприна, Козуб, Несыпась, Пыгарясинний, Шашко, неграмотные — Павлоградский, Андрей и Матвей Редька, Петр Пивень, Лука Широкий…

— Я не запомню…

— Сыра — земля их зато знает. Илларион Бугай, Исидор Беда, Аввакум Костюк, Трофим Малтыз, Яков Липка, Феодосий Сныга, Иван Добряха, Корней Кобицкий, Никита Духан… и…

— И — и…

— И — и… я… Кузьма Катаенко!

— Да тебе девять лет было!

— Так что ж. Хлопец был разумный, и атаман Назарий Давыденко советовался прежде всего с Кузьмой. А в 16–м году и атаман Емельян Рева.

— Это не тот, что избил кого‑то за сдохшего петуха?

— Нет. Он бил свою жинку за то, что воды неполно в самовар налила. Она побежала вешаться в каменном колодце. Мать моя ходила к нему жаловаться: казаки 1–го Полтавского полка во время стрельбы убили нашу свинью. Ну, ты меня зацепил, у нас вечера не хватит на воспоминания. Тут лепится уже большой рассказ, как перед отправлением в Персию батько его допустил шутку в описании своих примет на билете: «Лет сорока и двадцати четырех, глаза кошачьи, рот собачий, лицо человеческое». За этим пойдет речь о высказывании моего деда: «Все попы стараются казаться святыми, а на деле выходит, что я святее их». Ну и целый рассказ о получении будущим генералом Никитой Ивановичем Вишневешким турецкого ордена. От него я поверну к другому генералу Якову Герасимовичу Кухаренко. А как насижусь с ним, то опять поеду в Челбасскую, и там опять история: казака, охранявшего в Майкопе памятник Александру II, спрашивали: «Как служба? Как дома?», а он отвечал: «дровяным и свечным довольствием удовлетворен». Согласно предписаниям всякой мужской беседы не миновать и женского полу, а это грозит затянуть нашу встречу до утра. «Лишь зорям счастья нет возврата, ночам сердечным нет зари». Хотел сказать, что я написал, да неудобно. Надо будет сделать отчет и о том, что сам видел и в чем лично убедился, — а как же? Грек письмо пишет: «Кофейчик Ахиллес пошел в правление, помощник атамана давай его ругать по матери и печенке и давай штрафовать за то, что недавно в его кофейне играли в карты с приставом, была им за это распушка друг другу и много — много такой вешши, и так бунтовали, что был второй Потемкин в Севастополе. Надо избавить от эта станица буфет…» А по долгу чистой совести и правды я должен буду сделать показания и насчет себя. А к концу я перекинусь и на ныне живущих и благополучно процветающих в литературной бухгалтерии письменников кубанских. Давай лучше послушаем, что нам жинка твоя расскажет… Старина от нас не уйдет, а женщины сегодня мирные, назавтра рассердятся…

С благодарностью хочу вспомнить, что к беседам Луки Костогрыза в «Нашем маленьком Париже» Кузьма Филиппович подбросил несколько замечательных слов. Но не больше. Как почти все казаки, которых я расспрашивал, он не понимал, что мне нужно. Но так даже лучше. Цветок не знает, какая пыльца необходимее всего трудолюбивой пчеле.

— Про каждого из выборных (а они здесь не все, ты ж меня гонишь) я мог бы, если б меня печатали в Москве, как тебя, наворочать по книге.

Я же советовал ему писать мемуары.

— Подожди, пишу роман «Емшан — зелье». Про девичью красу. Мысленно прижимаю героиню «до серця» и пишу. А потом купаюсь в море.

В той утоптанной местной литературной среде, где мы упрямее всего беспокоились об умалении друг друга, о том, как бы к нам не просочилось что‑нибудь талантливое, почвенное, его искрящаяся юмором, метким словом и сочностью народность попиралась как нечто чужеродное, замшелое, косное и никуда не годившееся. У себя на родной земле близкий к кубанскому быту и духу казак ощущал заброшенность, устарелость, едва он тыкался к порогу Дома народного творчества (подумать только: народного!), всяких «культурных точек» и печатных органов. В Доме народного творчества вместо изучения казачьих преданий, приберегания фольклора занимались вербовкой имитаторов народной души, стряпавших за баснословные гонорары фальшивые сценарии для колхозных клубов. В деньги и зарылась вся их народность.

Литературная неразвитость казака устраивала всех. Необходимость родных мотивов в литературе была прикрыта завесой трескучей галиматьи, рифмованным и прозаическим кривлянием, командировочной «любовью к нашим труженикам».

Как‑то принес он мне копию письма в инстанцию — этакую деловую злющую докладную на него, написанную… «певцом города». «Я вас уже предупреждал, что это не тот автор, который украсит страницы альманаха «Кубань», напоминаю вам об этом неприятном человеке еще раз.» Если перелистать страницы альманаха за десятилетия, легко пожать плечами и спросить: так где же те украшатели страниц альманаха? Раз, два и обчелся. «Что это за человек, о каких типах он пишет — хорошо известно вам…»

Именно его, старика, и называли «этот литератор от Кубани». С ним боролись всерьез, ему отказывали даже в том, что он истинный кубанец.

— Да мне один креатурщик так и сказал: «Такой Кубани, о которой он пишет, никогда не было. Он, мол, Кубани и не нюхал». Как же не было! И как же это я не нюхал! Я же казак. 1918 год, лето. Прихожу я в воскресенье к своему дяде. Был такой казак в станице Челбасской — Терещенко. Прихожу, а он сидит за столом. Высокий, усатый, пузатый и кисляк из глечика тянет. И мне дал. Когда это открывается калитка и заходит его сын, Илько. Прихрамывает, штанина на коленях порвана, лицо оцарапано. Потом оседлал строевого коня, вылетает из‑за скирды к воротам, а они закрытые. Мать бежит: «Погоди, ворота открою!» А дядя схватил жинку за руку: «Нехай скачет через забор!» — «Да убьется ж детина». — «А мне труса не надо». Перемахнул Илько через забор, и прощай. Тетка собирает сумку, сунула туда кусок окорока, хлеба, тычет мне: «Кузьма, садись на карого, отвези сторожу на баштан». А мне шепчет: «Догони Илька, пускай перекусит. А шо останется, завезешь сторожу». Сел я на карого. Трехлетка. Кабардинской породы. Выехал в степь, погнался за Ильком, потерял, не вижу за тернами, вербами да байраками. Доезжаю до Куриной балки. Овраг порос тернами, и в нем водились фазаны да дрофы. Ага, доезжаю, а мой карый чего‑то боится. Думаю, чего он? Гляжу, а за балкой трое волков. Пустил повода и драть! Оглянусь, волкц бегут вдоль балки. Ну, думаю, добегут они туда, где воды нет, и за мной. А воскресенье, в степи никого, волки уже и балку перешли. Гонятся серые, видно мне их. Я еще коня пятками. А когда бил, то из‑под меня войлока кусочки выскакивали — вместо седла подложил. Как набросились волки на войлок, в клочья разорвали. Я тогда кинул им сумку с окороком, они и загрызлись между собою. Они б меня догнали еще, но на речке стояли лодки, да и станица близко. Больше я на конях никогда не летал так. Приходилось и на скачках участвовать, но не так. Так тогда б и посмотрел на меня этот креатурщик. Какой я был. Или Илько Терещенко. А с его батьки я взял некоторые приметы и поговорку для своего Заплюйсвички в романе «Калиновый цвет». Я тебе подарил.

Если в будущем какой‑нибудь литературовед не пожалеет времени на раскопки давнишней письменности, ему суждено открыть странный слой чудес провинциальной культуры. У этого книжного археолога сложится четкое представление о том, на какой «стадии развития» находилась кубанская литература, которой были все довольны. Возможно, труд свой он озаглавит так: «Чем хуже, тем лучше». И будет прав. Цитируя местные отзывы о романах, повестях и рассказах, стихах, он без всякого ехидного комментария убьет нас. Что за отзывы? Почитаем, может, и мы созрели нынче для правды, разберемся что к чему.

«За четверть века на наших страницах опубликовано немало произведений, завоевавших читательское признание. Среди постоянных авторов ежемесячника — писатели, чьи имена широко известны в нашей стране и за рубежом».

34
{"b":"564846","o":1}