Февр. 1928 Фокстрот В ботинках кожи голубой, в носках блистательного франта, парит на воздухе герой в дыму гавайского джаз-банда. Внизу — бокалов воркотня, внизу — ни ночи нет ни дня, внизу — на выступе оркестра как жрец качается маэстро, он бьет рукой по животу, он машет палкой в пустоту и легких галстуков извилина на грудь картонную пришпилена. Ура! ура! Герой парит — гавайский фокус над Невою! То ручки сложит горбылем, то ногу на ногу закинет, то весь дугою изогнется, но нету девки перед ним — и улетает херувим, и ножка в воздухе трясется. А бал гремит — единорог и бабы выставили в пляске у перекрестка гладких ног чижа на розовой подвязке. Смеется чиж — гляди! гляди! но бабы дальше ускакали и медным лесом впереди гудит фокстрот на пьедестале. И, так играя, человек родил в последнюю минуту прекраснейшего из калек — женоподобного Иуду. Его музыкой не буди — он спит сегодня помертвелый с цыплячьим знаком на груди росток болезненного тела. А там — над бедною землей, во славу винам и кларнетам — парит на женщине герой, стреляя в воздух пистолетом! Март 1928 Фигуры сна Под одеялом, укрощая бег, фигуру сна находит человек. Не месяц — длинное бельмо прельщает чашечки умов; не звезды — канарейки ночи блестящим реют многоточьем. А в темноте — кроватей ряд, на них младенцы спят под ряд; большие белые тела едва покрыло одеяло, они заснули как попало: один в рубахе голубой скатился к полу головой; другой, застыв в подушке душной, лежит сухой и золотушный, а третий — жирный как паук, раскинув рук живые снасти, храпит и корчится от страсти, лаская призрачных подруг. А там — за черной занавеской, во мраке дедовских времен, старик-отец, гремя стамеской, премудрости вкушает сон. Там шкаф глядит царем Давидом — он спит в короне, толстопуз; кушетка Евой обернулась — она — как девка в простыне. И лампа медная в окне, как голубок веселый Ноев, — едва мерцает, мрак утроив, с простой стамеской наравне. Март 1926
Пекарня Спадая в маленький квартал, покорный вечер умирал, как лампочка в стеклянной банке. Зари причудливые ранки дымились, упадая ниц; на крышах чашки черепиц встречали их подобьем лиц, слегка оскаленных от злости. И кот в трубу засунул хвостик. Но крендель, вывихнув дугу, застрял в цепи на всем скаку и закачался над пекарней, мгновенно делаясь центральной фигурой. Снизу пекаря видали: плавает заря как масло вдоль по хлебным формам, но этим формам негде лечь — повсюду огненная течь, храпит беременная печь и громыхает словно Сормов. Тут тесто, вырвав квашен днище, как лютый зверь в пекарне рыщет, ползет, клубится, глотку давит, огромным рылом стену трет; стена трещит: она не в праве остановить победный ход. Уж воют вздернутые бревна, но вот — через туман и дождь, подняв фонарь шестиугольный, ударил в сковороду вождь, — и хлебопеки сквозь туман, как будто идолы в тиарах, летят, играя на цимбалах кастрюль неведомый канкан. Как изукрашенные стяги, лопаты ходят тяжело и теста ровные корчаги плывут в квадратное жерло. И в этой красной от натуги пещере всех метаморфоз младенец-хлеб приподнял руки и слово стройно произнес. И пекарь огненной трубой трубил о нем во мрак ночной. А печь, наследника родив и стройное поправив чрево, стоит стыдливая, как дева с ночною розой на груди. И кот, в почетном сидя месте, усталой лапкой рыльце крестит, зловонным хвостиком вертит, потом кувшинчиком сидит. Сидит-сидит и улыбнется, и вдруг исчез. Одно болотце осталось в глиняном полу. И утро выплыло в углу. Апр. 1928 Обводный канал В моем окне — на весь квартал Обводный царствует канал. Ломовики как падишахи, коня запутав медью блях, идут закутаны в рубахи, с нелепой важностью нерях. Вокруг — пивные встали в ряд, ломовики в пивных сидят и в окна конских морд толпа глядит, мотаясь у столба, и в окна конских морд собор глядит, поставленный в упор. А там за ним, за морд собором, течет толпа на полверсты, кричат слепцы блестящим хором, стальные вытянув персты. Маклак штаны на воздух мечет, ладонью бьет, поет как кречет: маклак — владыка всех штанов, ему подвластен ход миров, ему подвластно толп движенье, толпу томит штанов круженье, и вот — она, забывши честь, стоит, не в силах глаз отвесть, вся — прелесть и изнеможенье! Кричи, маклак, свисти уродом, мечи штаны под облака! Но перед сомкнутым народом иная движется река: один — сапог несет на блюде, другой — поет собачку-пудель, а третий, грозен и румян, в кастрюлю бьет как в барабан. И нету сил держаться боле: толпа в плену, толпа в неволе, толпа лунатиком идет, ладони вытянув вперед. А вкруг — черны заводов замки, высок под облаком гудок, и вот опять идут мустанги на колоннаде пышных ног. И воют жалобно телеги, и плещет взорванная грязь, и над каналом спят калеки, к пустым бутылкам прислонясь. |