Февр. 1927 Новый быт Выходит солнце над Москвой, старухи бегают с тоской: куда, куда итти теперь? Уж новый быт стучится в дверь! Младенец нагладко обструган, сидит в купели как султан, прекрасный поп поет как бубен, паникадилом осиян; прабабка свечку выжимает, младенец будто бы мужает, но новый быт несется вскачь — младенец лезет окарач. Ему не больно, не досадно, ему назад не близок путь, и звезд коричневые пятна ему наклеены на грудь. Уж он и смотрит свысока, (в его глазах — два оселка), потом пирует до отказу в размахе жизни трудовой, гляди! гляди! он выпил квасу, он девок трогает рукой и вдруг, шагая через стол, садится прямо в комсомол. А время сохнет и желтеет, стареет папенька-отец и за окошками в аллее играет сваха в бубенец. Ступни младенца стали шире, от стали ширится рука, уж он сидит в большой квартире, невесту держит за рукав. Приходит поп, тряся ногами, в ладошке мощи бережет, благословить желает стенки, невесте — крестик подарить… — Увы! — сказал ему младенец, — уйди, уйди, кудрявый поп, я — новой жизни ополченец, тебе-ж — один остался гроб! Уж поп тихонько плакать хочет, стоит на лестнице, бормочет, уходит в рощу, плачет лихо; младенец в хохот ударял — с невестой шепчется: Шутиха, скорей бы час любви настал! Но вот знакомые скатились, завод пропел: ура! ура! и новый быт, даруя милость, в тарелке держит осетра. Варенье, ложечкой носимо, успело сделаться свежо, жених проворен нестерпимо, к невесте лепится ужом, и председатель на-отвале, чете играя похвалу, приносит в выборгском бокале вино солдатское, халву, и, принимая красный спич, сидит на столике кулич. Ура! ура! — заводы воют, картошкой дым под небеса, и вот супруги на покое сидят и чешут волоса. И стало все благоприятно: приходит ночь, ушла обратно, и за окошком через миг погасла свечка-пятерик. Апр. 1927 Движение Сидит извозчик как на троне, из ваты сделана броня, и борода, как на иконе, лежит, монетами звеня. А бедный конь руками машет, то вытянется, как налим, то снова восемь ног сверкают в его блестящем животе. Дек. 1927
На рынке В уборе из цветов и крынок открыл ворота старый рынок. Здесь бабы толсты словно кадки, их шаль — невиданной красы, и огурцы, как великаны, прилежно плавают в воде. Сверкают саблями селедки, их глазки маленькие кротки, но вот — разрезаны ножом — они свиваются ужом; и мясо властью топора лежит как красная дыра; и колбаса кишкой кровавой в жаровне плавает корявой; и вслед за ней кудрявый пес несет на воздух постный нос, и пасть открыта словно дверь, и голова — как блюдо, и ноги точные идут, сгибаясь медленно посередине. Но что это? Он с видом сожаленья остановился наугад и слезы, точно виноград, из глаз по воздуху летят. Калеки выстроились в ряд, один — играет на гитаре; он весь откинулся назад, ему обрубок помогает, а на обрубке том — костыль как деревянная бутыль. Росток руки другой нам кажет, он ею хвастается, машет, он вырвал палец через рот, и визгнул палец, словно крот, и хрустнул кости перекресток, и сдвинулось лицо в наперсток. А третий — закрутив усы, глядит воинственным героем, в глазах татарских, чуть косых — ни беспокойства ни покоя; он в банке едет на колесах, во рту запрятан крепкий руль, в могилке где-то руки сохнут, в какой-то речке ноги спят… На долю этому герою осталось брюхо с головою да рот большой, как рукоять, рулем веселым управлять! Вон — бабка с пленкой вместо глаз сидит на стуле одиноком, и книжка в дырочках волшебных (для пальцев — милая сестра) поет чиновников служебных, и бабка пальцами быстра… Ей снится пес. И вот — поставлен судьбы исправною рукой, он перед ней стоит, раздавлен своей прекрасною душой! А вкруг — весы как магелланы, отрепья масла, жир любви, уроды словно истуканы в густой расчетливой крови, и визг молитвенной гитары, и шапки полны, как тиары, блестящей медью… Недалек тот миг, когда в норе опасной он и она, он — пьяный, красный от стужи, пенья и вина, безрукий, пухлый, и она — слепая ведьма — спляшут мило прекрасный танец-козерог, да так, что затрещат стропила и брызнут искры из-под ног… И лампа взвоет как сурок. |