– Она просто все время плачет.
Бобби кивает и смотрит на девочку, которая сквозь слезы умудряется спросить:
– Откуда вы взялись, ребята?
Бобби оглядывает нас с выражением «вы что, шутите?», но все видят, что девочка (ее темные глаза в слезах и ресницы блестят на солнце) ему нравится.
– Сейчас летние каникулы.
Трина, которая все время украдкой сосала большой палец, спрашивает:
– Можно прокатиться?
Девочки говорят: конечно. Трина пробирается через маленькую толпу и садится в тележку. Младшая девочка улыбается ей. Другой как будто все равно, но она плачет еще громче. Трина выглядит так, словно сама вот-вот заплачет, но младшая девочка говорит:
– Не волнуйся. Она всегда такая.
Плачущая девочка дергает вожжи, и козы с тележкой со стуком спускаются по склону. Мы слышим, как тоненько взвизгивает Трина, но знаем, что с ней все в порядке. Когда они возвращаются, мы катаемся по очереди, пока родители не зовут нас домой криками, свистом и хлопаньем дверных решеток. Мы идем домой ужинать, девочки тоже уходят домой, одна из них по-прежнему плачет, другая поет под аккомпанемент колокольчиков.
– Вижу, вы играете с беженцами, – говорит моя мама. – Будьте осторожней с этими девочками. Я не хочу, чтобы ты ходила к их дому.
– Я не ходила к их дому. Мы играли с козами и тележкой.
– Хорошо, но держись оттуда подальше. Какие они?
– Одна все время смеется. Вторая все время плачет.
– Не ешь того, чем они тебя станут угощать.
– Почему?
– Просто не ешь.
– Ты не можешь объяснить почему?
– Я ничего не обязана вам объяснять, барышня. Я твоя мать.
На следующий день и еще на следующий мы девочек не видели. На третий день Бобби, который стал носить в заднем кармане брюк расческу и зачесывать волосы набок, сказал:
– Какого дьявола, давайте просто пойдем туда.
Он стал подниматься на холм, но никто из нас за ним не пошел.
Когда вечером он вернулся, мы обступили его и стали задавать вопросы, как репортеры.
– Ты что-нибудь ел? – спросила я. – Мама велела мне ничего там не есть.
Он повернулся и смерил меня таким взглядом, что я на мгновение забыла, что он просто мальчик моих лет, пусть и расчесывает волосы и строго смотрит на меня голубыми глазами.
– Это предрассудки, – сказал он.
Он повернулся ко мне спиной, сунул руку в карман, вытащил кулак, раскрыл его и показал груду маленьких конфеток в ярких обертках. Трина протянула пухлые пальцы к ладони Бобби и взяла одну ярко-оранжевую конфетку. Тут же возникло множество торопливых рук, и ладонь Бобби опустела.
Родители стали звать детей домой. Мама стояла в дверях, но она была слишком далеко, чтобы увидеть, что мы делаем. По тротуару ветер гнал синие, зеленые, красные, желтые и оранжевые обертки.
Обычно мы с мамой ели отдельно. Когда я бывала у папы, мы ели все вместе перед телевизором, но мама говорила, что это варварство.
– Он пил? – спрашивала мама. Она была убеждена, что папа алкоголик; она думала, я не помню тех лет, когда ему приходилось раньше уходить с работы, потому что я звала его и говорила, что мама еще спит на диване в пижаме, а кофейный столик заставлен пивными банками и бутылками; папа с мрачным выражением лица молча все это выбрасывал.
Мама стоит, прислонясь к косяку, и смотрит на меня.
– Ты сегодня играла с этими девочками?
– Нет. Бобби играл.
– Ну, это похоже на правду: за этим мальчишкой никто не следит. Я помню, как его отец учился со мной в школе. Я тебе рассказывала об этом?
– Угу.
– Он был красивый парень. Бобби тоже красивый, но держись от него подальше. Думаю, ты слишком много с ним играешь.
– Я почти совсем с ним не играю. Он весь день играл с этими девочками.
– Он что-нибудь говорил о них?
– Сказал, что кое у кого предрассудки.
– Он так сказал? От кого только он это услышал? Должно быть, от своего деда. Послушай меня. Теперь никто так не говорит, кроме сущего сброда, и на то есть причины. Из-за этой семьи погибли люди. Ты просто не помнишь. Много-много людей умерло из-за них.
– Ты про Бобби или про девочек?
– О них обо всех. Но особенно о девочках. Он там ничего не ел?
Я посмотрела в окно, притворяясь, что меня что-то заинтересовало во дворе, потом, слегка вздрогнув, словно проснувшись, снова на маму.
– Что? Нет-нет.
Она искоса смотрела на меня. Я делала вид, что ничем не озабочена. Мама красными ногтями постучала по кухонному столу.
– Послушай, – резко сказала она, – идет война.
Я закатила глаза.
– Ты ведь даже не помнишь? Да где тебе помнить, ты только училась ходить. Но когда-то эта страна не знала войн. И люди даже то и дело летали в самолетах.
У меня вилка застыла на полпути ко рту.
– Да это же глупость?
– Ты не понимаешь. Все так делали. Это был обычный способ перебраться с одного места на другое. Твой дедушка часто так делал, и мы с твоим отцом тоже.
– Ты бывала в самолете?
– Даже ты бывала. – Она улыбнулась. – Так что вы не слишком много знаете, мисс. Мир был безопасным, а потом однажды перестал. И все начали эти люди.
Она показала на кухонное окно, прямо на дом Миллеров, но я знала, что она имеет в виду другое.
– Да это просто две девочки.
– Ну, не они, но страна, откуда они приехали. Вот почему я хочу, чтобы ты была осторожна. Невозможно сказать, что они там делают. Пусть маленький Бобби и его дед-радикал говорят, что у нас предрассудки, но больше сегодня так никто не говорит. – Она подошла к столу, пододвинула стул и села рядом со мной. – Я хочу, чтобы ты поняла: невозможно распознать зло. Поэтому просто держись от них подальше. Обещай.
Зло. Трудно понять. Я кивнула.
– Ну, ладно. – Она снова отодвинула стул, встала и взяла с подоконника сигареты. – Постарайся не оставлять крошек. Не время приманивать муравьев.
В кухонное окно я видела, как мать сидит у столика для пикников, окутанная серым облаком дыма; дым спиралями поднимался над ней. Я очистила тарелки, положила их в посудомоечную машину, вытерла стол и вышла, чтобы посидеть на ступеньках крыльца и подумать о мире, которого я никогда не знала. Дом на вершине холма блестел на солнце. Разбитые окна закрыли каким-то пластиком, который поглощал свет.
Той ночью над Оукгроув пролетали. Я проснулась и надела шлем. Мама плакала в своей комнате; она слишком испугалась, чтобы помочь. У меня руки не тряслись, как у нее, и я не лежала в кровати и не плакала. Я надела шлем и слушала, как летят мимо нас. Не мы. Не наш город. Не сегодня. Я уснула в шлеме и утром проснулась со следами от него на щеках.
Теперь, когда лето близко, я считаю недели до той поры, когда расцветет дикая яблоня, когда зацветут лилии, и тюльпаны, и нарциссы, и будут цвести, пока лепестки не опадут от летней жары, и думаю, как это похоже на то время невинности, когда мы просыпались и входили в яркий мир, прежде чем покорились и стали тенями, как сейчас.
– Тебе стоило узнать мир тогда, – говорит отец, когда я навещаю его в доме престарелых.
Мы слышали это так часто, что слова потеряли для нас смысл. Пирожные, деньги, бесконечное разнообразие всего.
– Тогда у нас было шесть разновидностей мюсли, – отец поучительно поднимает палец, – в сахарной глазури, можешь себе представить? А когда они лежали слишком долго, мы их выбрасывали. И самолеты. В небе их было полно. Правда-правда. Люди регулярно так путешествовали, целыми семьями. И неважно, если кто-то уезжал. Достаточно было сесть в самолет, чтобы снова увидеться.
Когда он так говорит, когда все они так говорят, в их словах слышно удивление. Отец качает головой, вздыхает.
– Мы были так счастливы.
Я не могу слушать о тех временах, не думая о весенних цветах, детском смехе, звуках колокольчиков и блеянье коз. И о дыме.
Бобби сидит в тележке, держа вожжи, хорошенькие смуглые девочки – по бокам от него. Все утро со смехом и слезами они ездят по улице, и пестрые шарфы развеваются, как радуга.