Влияния господина де Марийяка, имевшего в Парламенте немало родственников и друзей, оказалось достаточно, чтобы мое прошение приняли к рассмотрению и назначили разбирательство, а лейтенанту уголовной полиции велели присутствовать на процессе. Полицейским, задержавшим меня, также было приказано явиться для дачи показаний парламентскому уполномоченному, но ни один из них на это не отважился; я настоял, чтобы их доставили принудительно. Кроме того, я добился вызова в суд троих или четверых участников событий, заключенных в Консьержери{181}, — они подтвердили рассказанное мною и то, при каких обстоятельствах меня арестовали, и дело мое отобрали бы у лейтенанта уголовной полиции, не заручись он покровительством Большого совета. Парламент, уже не раз получавший от Короля взбучку за то, что пренебрегал постановлениями Совета, понимая, что получит еще одну, из-за которой ему будет запрещено продолжать судебную процедуру, не осмелился перечить, и это сильно затянуло процесс. Однако господин де Марийяк вновь поведал Совету о несправедливости в отношении меня; лейтенант уголовной полиции был уличен, и ему запретили быть моим судьей. Дело поручили старейшине советников Шатле, которому было приказано собрать новые сведения. Тот проявил себя человеком достойным и честным; истина вскоре выяснилась, а мои враги были посрамлены.
Так я вышел из тюрьмы, где провел четыре месяца, из коих два с половиной — в карцере. В первую очередь я явился к господину де Марийяку. Он принял меня радушно и, не говоря ни слова о посланнице, вернул мне письмо, которое я написал господину кардиналу Мазарини, — передать его он не счел нужным. Отдав этот долг, я намеревался исполнить и другой — не меньший, то есть отблагодарить жену надзирателя; я предложил ей недурное вознаграждение, но был немало озадачен тем, что она отказалась. Дотоле, будучи человеком деятельным, я не слишком задумывался о том, что когда-нибудь мне предстоит окончить свои дни; но, находясь в тюрьме, много размышлял о своей судьбе и теперь принял решение начать другую жизнь. Отчего-то вбив в голову, что эта женщина влюбилась в меня, я, пренебрегая обетами, данными Всевышнему, убедил себя, что мне следует ответить на ее чувства. Но если я удивился ее отказу принять подарок, то куда большее удивление вызвал ее ответ на мое предложение. Без всяких ухищрений, к каким обычно прибегают женщины, стремящиеся казаться добродетельнее, чем они есть, она сказала, что я недостоин милостей, ниспосланных мне Господом; что мне надлежит возносить ему хвалу, а не гневить, пятная свою душу таким преступлением, как супружеская измена; она же если и выручила меня, то лишь для того, чтобы не дать свершиться несправедливости, и предлагать ей согрешить столь тяжко — поистине дурная награда за доброе дело. Я остался искренне благодарен ей за христианское внушение, наставившее меня на путь истинный, и тем более преисполнился к ней уважения, что, при ее-то красоте, познать ее любовь мне так и не довелось.
Однако едва я оставил мысль об одном преступлении, как сразу в моем сердце зародилось другое. Я решил сквитаться с теми, кто ложно свидетельствовал против меня, а начать с шевалье де Риё; случайно встретив его на улице, я выхватил шпагу. Он, отнюдь не храбрец, тотчас принялся убеждать меня не совершать самой большой на свете ошибки и не мстить лучшим своим друзьям. Я не поверил, ибо знал правду, и, видя, что он не хочет сражаться, несколько раз хлестнул его шпагой плашмя. Не удовлетворившись этим, я обратил свой гнев на графа д’Аркура, который тоже скверно со мной обошелся, хотя и принадлежал к одной из знатнейших дворянских семей Франции. Поскольку происхождение ограждало его от преследования с моей стороны, я искал способ дать ему понять, что не намерен мириться с оскорблениями. Случай вскоре представился: в числе соседей графа был некий Депланш, капитан в Морском полку{182}, с которым граф обращался свысока из-за того, что предки капитана, будучи сборщиками податей в одном из графских поместий, так разбогатели, что оставили своим потомкам куда больше, чем имел сам граф. И впрямь, этот Депланш, который был одним из них, имел не менее тридцати тысяч ливров ренты, а получив грамоту на дворянство и герб, считал себя свободным от угодливости и пресмыкательства, которых граф д’Аркур пытался от него требовать. Кроме того, граф беспрестанно строил соседу всяческие козни, желая прибрать к рукам одну землицу, именовавшуюся Рюффле и граничившую с владениями Аркуров.
Узнав об этом, я решил воспользоваться случаем и предложил Депланшу помощь — хотя тот совсем меня не знал. Я сумел убедить его, что поступаю так от чистого сердца, из-за того, что натерпелся от его врага. Этот человек оказался величайшим пьяницей из всех, кого мне доводилось видеть в жизни: в благодарность мне он, не церемонясь, предложил распить с ним бутылочку и отобедать в харчевне «Цветок лилии» возле отеля Суассон{183}, где сам и остановился. После этого жеста признательности он сказал, что ценит мое участие, однако незаметно было, чтобы предложение пришлось ему по душе, как мне бы того хотелось; я подумал, что он не очень-то храбр и не хочет связываться с графом. Я уж совсем утвердился было в этой мысли, когда он, доев суп и осушив два или три полных стакана, стал поносить графа д’Аркура последними словами. Я отвечал ему, что простая брань — это плохой способ отомстить; я слышал, что граф причинил ему столько зла, что тут нужны другие средства: следует явиться прямо к нему домой и посмотреть, хватит ли у него смелости встретить нас лицом к лицу. Депланш, которого вино распаляло все больше и больше, ответил, что именно так и собирался поступить, и воззвал к трем офицерам своего полка, сидевшим с нами за столом: если им тоже хочется поехать, он не возражает — пусть седлают лошадей и следуют за нами. Тут уж я решил было, что он немедля встанет из-за стола, — но это, видно, не входило в его привычки: уже пробило шесть часов вечера, а он по-прежнему сидел и так напился, что, позабыв обо всем, принялся задирать одного из своих офицеров — и, не вмешайся я, дело кончилось бы потасовкой. Я попытался воззвать к его здравому смыслу, вновь и вновь убеждая, что его поведение неуместно, но он понимал меня не больше, чем швейцарец, и все продолжал браниться, так что упомянутый офицер, знавший его куда лучше, предпочел уйти, чтобы не разжигать его безумство. Двое других, опасаясь, что я заподозрю их в трусости, потихоньку шепнули мне, что нам бы следовало поступить так же, ибо капитан, опьянев, теряет рассудок, и если мы не ретируемся, то рискуем испытать на себе его ярость. У меня не было оснований им не верить, и, отправив приготовленных лошадей назад, мы уже в сумерках разошлись по домам; едва мы ушли, как Депланш принялся избивать своих слуг и скандалить с другими посетителями и хозяйкой.
На другое утро, когда я еще лежал в постели, он вошел в мою комнату и, не вспоминая о своем вчерашнем поведении, спросил, намерен ли я сдержать слово и отправиться с ним к графу. Я ответил — да, если он назовет час отъезда. Он проговорил — поедем, как только дождемся известий от остальных, за которыми уже послали; торопя меня встать, он стал мерить комнату широкими шагами и в напряженных раздумьях обошел ее всю пять или шесть раз. Наконец он нарушил молчание и рассказал, что его тревожит: он-де побаивается этой затеи, потому что графу д’Аркуру не найти более подходящего повода для конфискации его земель. Эти слова доказали мне, что такие люди навсегда сохраняют следы своего происхождения, несмотря на полученные дворянские грамоты, — и я уже готов был без колебаний выставить этого труса вон, как вдруг вошли вчерашние офицеры. Я передал им сказанное Депланшем. Они лишь пожали плечами, но, будучи людьми чести, стали убеждать его, что лучше погибнуть, чем выносить такие унижения, как он; да ведь и поедут-то они не оскорблять графа д’Аркура, а охотиться на его землях по соседству, чтобы показать, что не боятся его.