Подбадривая Депланша, они усадили его завтракать, но с условием, что он выпьет не больше двух бутылок вина; это возымело желаемый результат — мы оседлали коней и поскакали в Нормандию. Хотя, казалось бы, он должен был стремиться поскорее оказаться на месте, мы не смогли помешать ему на целый день задержаться в Манте: отыскав там хорошее вино, он купил и забрал с собой сотню бутылок. Стремясь скрыть нашу поездку от графа д’Аркура и не выдать численности отряда, мы решили приехать под покровом ночи и наутро уже охотились в его землях, находившихся по соседству с Рюффле. Его немедля предупредили, но он решил, что это всего-навсего Депланш со своими слугами, и устроил засаду на дороге. Когда мы скакали вдоль длинной изгороди, нас встретили двумя ружейными выстрелами — одна из пуль раздробила луку моего седла. Поднявшись на стременах, я тотчас развернул коня и ринулся на того, кто сидел в засаде, пока он снова не начал стрелять. Пожелай я прикончить его — мне бы ничего не стоило это сделать, но, не стремясь к такой ничтожной победе, я удовлетворился тем, что избил негодяя прикладом ружья. Он узнал меня, назвал по имени и стал умолять о пощаде ради той дружбы, которую я водил с его господином, — но я не торопился его прощать.
— Именно твой хозяин виноват в том, что с тобой случилось. Впрочем, я тебя отпущу, если ты пообещаешь рассказать ему обо всем.
Он не посмел возразить и, чтобы не встречаться с Депланшем и его офицерами, которые бросились вдогонку за остальными, поплелся в замок графа д’Аркура избитым и помятым — с первого взгляда было ясно, что с ним обошлись сурово. Депланш и его друзья выразили недовольство тем, что я отпустил того человека, так как считали, что он обязан предстать перед судом, — но я, думая лишь о личной мести, злорадно потирал руки. Действительно, граф д’Аркур пришел в бешенство от нанесенной ему обиды и, не подозревая о том, что сам предоставляет мне отличный предлог для оскорбления, собрал друзей и решил напасть на никак не защищенный господский дом в Рюффле. Эти намерения не остались для нас тайной; предупрежденные обо всем, мы отступили, предложив свои услуги графу де Креки-Берньолю, который враждовал с графом д’Аркуром, а с маркизом де Сурдеаком не только судился, но и вел войну по всей форме: они выступали друг против друга, имея каждый на своей стороне по пятнадцать-шестнадцать сотен человек, словно в настоящем сражении. Впрочем, это ополчение сильно уступало регулярным войскам: однажды, когда граф де Креки-Берньоль атаковал, маркизу де Сурдеаку хватило одного лишь выстрела фальконета{184} из замка Нёбур{185}, чтобы импровизированные эскадроны обратились в бегство; иные потом оправдывались тем, что лошадь якобы испугалась и понесла, а поскольку позор был общим, остальные делали вид, что верят этому. Развязав, таким образом, войну против маркиза де Сурдеака, я не преминул перенести военные действия и во владения графа д’Аркура, отправившись туда охотиться на куропаток, и подстрелил двух или трех{186}. Его привратник явился, чтобы просить меня уехать, и объявил: его господин-де уже возвратился в Париж; я знал, что это ложь: следующей ночью кто-то порубил деревья у ворот дома в Рюффле.
Я счел, что выказал достаточно мстительности; кроме того, Депланшу пора было возвращаться на службу, и мне пришлось сопровождать его в Париж, поскольку он опасался ехать один. По прибытии я явился ко двору, и господин кардинал спросил, где я пропадал, — это убедило меня, что он уже знал о недавних событиях. Тем не менее я не решился рассказать ему правду, страшась выговора, а возможно, и худших последствий. Каково же было мое удивление, когда, вместо того чтобы впасть в ярость, как я ожидал, он похвалил меня и сказал, что стал ценить меня еще больше; что я могу не только не опасаться преследований, но и рассчитывать на его заступничество: Фольвиль-ле-Санс, нормандский дворянин на его службе, рассказал ему, в чем было дело. Я поблагодарил его за доброту, спросив, кстати, на какую службу он хочет меня определить. Пока я сидел в тюрьме, он отдал мою роту другому, а я превратился, если можно так сказать, в слугу по найму. Он сказал так: мне не о чем сожалеть, а нужно всего-навсего находиться рядом с ним. Он ежегодно выезжал в приграничные области, сопровождая Короля, который не только вырос и возмужал, но и успел проявить те качества, которыми мы восхищаемся ныне. В самом деле, уже тогда он любил все, что относилось к военному делу, и даже когда ему советовали поменьше скакать верхом под дождем и палящим солнцем, он обычно покидал седло лишь на исходе дня.
Поскольку я проводил куда больше времени при дворе, нежели на полях сражений, и понимал, что одна лишь тяга к военному ремеслу отнюдь не гарантирует успешной карьеры, как у тех, кто избрал его в молодости, то не был расстроен должностью, предоставленной мне господином кардиналом. Я старательно выполнял любые его поручения, хотя, скажу честно, ничего не забыл. Между тем находилось немало людей, стремившихся убедить меня, что я сделал плохой выбор, — и среди них д’Артаньян и Безмо, оба сожалевшие, что всю жизнь посвятили службе Его Преосвященству, так ничего больше и не достигнув{187}. Действительно, они выглядели весьма жалко и вызывали сочувствие, так как порой не знали даже, где раздобыть несколько су на обед. Подобное положение заставляло их подумывать об отставке, но поскольку они были родом из гасконского захолустья, а вернуться туда у них не было средств, они пытались брать в долг; если бы их ссудили хотя бы десятью пистолями, один впоследствии не погиб бы в чине командира первой роты королевских мушкетеров, а другой не имел бы сегодня свыше трех миллионов состояния. Как бы то ни было, всё, что они говорили, ничуть не огорчало меня — я последовал за Его Преосвященством на границу, куда он, в свою очередь, сопровождал Короля. Граф д’Аркур тоже находился там и враждебно поглядывал на меня; я передал ему через одного из своих друзей, что, если он чем-то недоволен, пусть только скажет; он ответил: я-де не ведаю, кому бросаю вызов, но настанет день, когда мне придется понять это. Я посмеялся над его бравадой, как и все остальные: ведь, даже будучи титулованным аристократом, он был не вправе уклоняться от поединка, и многие другие, равные ему по происхождению, и даже члены его семейства никогда не считали зазорным скрестить шпагу с дворянином. Вместе с тем, друзья дали мне совет остерегаться, которым я пренебрег, полагая, что граф не способен на подлость, — но те, кому я высказал эту мысль, возразили: человек, пытавшийся погубить меня в тюрьме, несомненно, захочет сделать это и после моего выхода на свободу. Однако и я не напрасно был в нем уверен: если он и пытался отомстить мне, то, по крайней мере, не такими низкими способами, какими меня пугали. Я и в самом деле не замечал никаких тайных козней, и даже если счел следствием таковых одно происшествие, случившееся со мной несколькими днями позже, все-таки справедливости ради скажу, что у меня было время обнажить шпагу, и хотя со мной поступили скверно, но все же это была скорее случайность, нежели подготовленное покушение.
При дворе находился нормандский дворянин по имени Бреоте — храбрец, красавец, но исполненный такого самомнения, что оно затмевало все его положительные качества: эту черту он унаследовал от своего близкого родственника маркиза де Бреоте, тоже изрядного фанфарона, похвалявшегося тем, что одного за другим якобы поразил в бою двадцать пять испанцев. Гробендонк, губернатор Буа-ле-Дюка, вдоволь посмеялся над этим рассказом и предложил маркизу хоть немного подтвердить сказанное на деле{188}: пусть возьмет с собой двадцать четыре француза и выйдет с ними против двадцати пяти испанских солдат. Бреоте был ошеломлен, но все же, спросив позволения у своего военачальника, принца Оранского, явился на поединок; он сражался неудачно и погиб вместе с двадцатью двумя своими товарищами — двое оставшихся в живых запросили пощады и были увезены пленниками в Буа-ле-Дюк, где Гробендонк велел казнить их, тем самым запятнав победу, одержанную его людьми. Объясняя свой поступок, он сказал: все, кто участвовал в дуэли, якобы дали клятву биться до последней капли крови, и справедливо, что не сдержавшие слова искупили вину жизнью. Так или иначе, мой Бреоте только и говорил, что об этом поединке, — самым большим удовольствием для него было твердить о нем всему лагерю, дабы продемонстрировать, сколь отважны его родственники; при этом он добавлял: если бы испанцы Гробендонка дрались с ним самим, то легко бы не отделались. Эти досужие россказни, вызывавшие у всех хохот, я слышал от него много раз и был единственным, кто вел себя сдержанно: жизненный опыт не позволял мне смеяться над чужой глупостью. Я полагал, что не даю повода для ссоры, и менее всего ожидал ее, когда он, заявив, что я глумлюсь над ним наравне с остальными, потребовал обнажить шпагу и защищаться. Моя честь не позволяла мне разубеждать его, но, подозревая, что он имеет иные причины схлестнуться со мной, и желая выяснить их, я сказал: если он готов драться только из-за недоверия к своим словам, пусть вложит шпагу в ножны — мне и в голову не приходило то, в чем он меня обвиняет, и тому есть свидетели; пусть не считает, будто я говорю так из-за слабодушия: всякий подтвердит, что в иных обстоятельствах я не раз доказывал свою отвагу. При этом, чтобы не ввязываться в ссору, я держался от него на расстоянии клинка, — но либо пренебрегая моими объяснениями, либо движимый иными причинами, он яростно бросился на меня и ранил в бок. Взбешенный, я даже не почувствовал боли и, желая расквитаться, оказался удачливее: моя шпага пронзила ему бедро. Однако вскоре настал его черед: он проткнул меня насквозь, а когда я ослабел и упал, обезоружил.