Я отправился в Париж, чтобы напомнить маршалу де Ла Ферте о его обещании выпросить для меня полк, — тот все подтвердил и, кажется, замолвил слово перед кардиналом. Однако господин кардинал ответил мне, что это назначение вызовет слишком много недовольства и мне следует потерпеть, удовольствовавшись покамест деньгами. Зная, что обещаниям кардинала доверять нельзя, я понял, что мои надежды сбудутся нескоро, — но лишь спустя два года узнал (благодаря кардиналу, вознамерившемуся поручить мне дело, о котором я еще расскажу), что эту каверзу подстроил мне сам маршал. Между тем я знал себе цену и не имел повода жаловаться. Раздумывая, чем бы заняться, я по случаю свел знакомство с компанией нынешнего графа д’Аркура, младшего сына нынешнего герцога д’Эльбёфа, и однажды оказался замешанным в одной неприглядной истории. Когда мы порядком напились, кто-то предложил пойти на Новый мост грабить прохожих (это развлечение ввел тогда в моду герцог Орлеанский). Я и еще несколько дворян было отказались, но большинство, не спрашивая моего согласия, потребовали, чтобы я последовал за ними. Шевалье де Риё, младший сын маркиза де Сурдеака, как и я, вынужденный присоединиться к ним против своей воли, сказал, что знает, как избежать участия в бесчинствах{178}. Он предложил влезть на бронзовую статую лошади и оттуда наблюдать за происходящим. Сказано — сделано: мы оба взгромоздились на шею статуи, упершись ногами в бронзовые поводья. Остальные в это время начали подкарауливать припозднившихся путников и с четверых или пятерых успели сорвать плащи, — но кто-то из ограбленных поднял крик, прибежала стража, и наши гуляки, посчитав силы неравными, бежали со всех ног. Мы хотели было поступить так же, но шевалье де Риё, под которым поводья подломились, рухнул на мостовую; я же так и остался сидеть наверху, словно орел на скале. Полицейским не понадобилось даже фонаря, чтобы нас заметить, так как шевалье де Риё, получивший при падении ушиб, принялся громко стонать; прибежав на шум, они помогли мне спуститься, хотя мне этого не слишком хотелось, и отвели нас в Шатле.
Было понятно, что наши недруги не преминут с удовольствием воспользоваться этим случаем, — иное было бы глупо, — и когда кардиналу Мазарини, тогда находившемуся в зените власти, наплели про нас множество разных небылиц, он приказал поступить с нами по всей строгости. Тогда нас допросили как настоящих преступников — особенно меня, ибо когда-то меня угораздило повздорить с лейтенантом уголовной полиции, считавшим, что я оклеветал его перед кардиналом Ришельё. Если бы я чувствовал себя виновным, то не стал бы ему возражать, — но, положа руку на сердце, мне не в чем было себя упрекнуть, и я стал честно рассказывать, как было дело; он же чрезвычайно обрадовался, полагая, что эти показания дадут ему повод со мной поквитаться. И точно, — я заметил, что секретарь, по-видимому действовавший с ним заодно, пишет гораздо больше, нежели я говорю, — тут мне пришлось потребовать, чтобы он не только зачитал написанное вслух, но дал прочесть и мне, прежде чем я поставлю свою подпись. Он ответил, что так не положено и ради меня никто не станет переиначивать законы. Это показалось мне еще более подозрительным; я заявил, что ничего подписывать не стану — после чего меня не только грубо выбранили, но и бросили в карцер. Одному Всевышнему известно, в каком я был отчаянии, когда со мной обошлись словно с убийцей или разбойником с большой дороги. К тому же я не видел ни единого средства спастись отсюда: меня так охраняли, что говорить разрешалось разве что с тюремными надзирателями. Я попросил одного из них передать письмо кому-нибудь из моих друзей и принести мне бумагу и чернила, но мои обещания щедро вознаградить его, едва я окажусь на свободе, не произвели на него никакого впечатления — он ответил мне потоком таких оскорблений, что любой честный человек в моем положении утратил бы всякую надежду. С шевалье де Риё обошлись немногим лучше: поскольку нас обвиняли в одном и том же преступлении, лейтенант уголовной полиции, дабы не быть заподозренным в том, что сводит со мной счеты, был вынужден бросить в каменный мешок и его. Шевалье вполне стоил своего беспутного брата, осквернившего свою душу многими злодеяниями, и теперь решил, что низвергнут в пропасть во искупление его грехов; он походил на тех, кто готов был искупать совершённый грех тысячами благочестивых обетов, и поклялся, если когда-нибудь выйдет из тюрьмы, переменить образ жизни. Впрочем, он и не вспомнил об этом, когда Бог услышал его мольбы: продолжая предаваться порокам, промотал все, что имел, и, чтобы раздобыть хоть какие-нибудь средства к существованию, удалился в обитель Св. Сульпиция{179}. Однако такая жизнь оказалась ему не по нраву — он оставил скуфью и сутану и несколько лет пожил в миру, но, опять натворив разных дел и страшась людского правосудия не менее, чем Божьего суда, вторично посвятил себя Церкви, принял сан и ныне исполняет обязанности кюре в Нормандии, где ничего особенно хорошего о нем не говорят.
Возвращаясь к моим делам, скажу, что кардинал, ломавший голову, что бы такое предпринять для острастки и как пресечь ежедневные грабежи на парижских улицах, велел лейтенанту уголовной полиции принести материалы о нашем преступлении и, изучив оные в том виде, в каком их представил судья, распорядился начать против нас судебный процесс. Слушание замышлялось публичным и не могло быть обойдено вниманием двора, а поскольку шевалье де Риё принадлежал к высшему свету, за него вступились, чтобы избавить его семью от позора. Для этого обратились к лейтенанту уголовной полиции — и тот ответил, что был бы рад оказать ходатаям услугу, если только их милость не коснется меня: ибо хоть нас и судят за одно дело, но те, кто с нами был на допросе (которого на самом деле не было из-за их высоких титулов), показали, что именно я подговорил всех пойти на Новый мост и вообще сам совершил все, в чем нас обвиняли. Эти господа выслушали его версию и передали другим, так что перед лицом света я был уличен в таких вещах, о которых и помыслить не мог. Оставалось лишь покориться лейтенанту уголовной полиции, и я, несомненно, стал бы его жертвой, если бы небеса не послали мне нежданную помощь. Однажды в мое узилище вошли надзиратель и его жена, питавшая ко мне жалость, — она смотрела на меня с таким состраданием, от которого я давно отвык. При муже она не решилась заговорить, однако, явившись с ним в другой раз, хотела незаметно передать мне записку. Я не мог взять ее, так как надзиратель не спускал с меня глаз, тогда женщина сделала вид, будто проверяет мой тюфяк, и искусно забросила записку в угол, где я и поднял ее, когда они ушли.
Там было написано, что ей очень больно видеть, как лейтенант уголовной полиции преследует меня, и я неминуемо погибну, если не найду возможности рассказать кому-либо из своих друзей о своей участи; и вскоре она постарается принести мне перо, чернила и бумагу, чтобы я мог им написать, а она бы отнесла письмо. Это оказалось как раз вовремя: мой враг уже настроил против меня свидетелей и надеялся, что благодаря их показаниям мне вынесут приговор, который Парламент непременно одобрит: вместо того, что я был снят стражниками с бронзовой лошади, он заставил говорить, будто меня застали за воровством и я был схвачен при попытке к бегству. Жена надзирателя сдержала слово, передав мне обещанное при помощи того же приема; имея наконец чем писать, я составил два письма: одно — господину кардиналу Мазарини, другое — господину де Марийяку, сыну того, кто некогда был хранителем печати{180}. Жену надзирателя я попросил передать их оба последнему, и когда она это сделала, он с некоторым удивлением ответил ей так: когда я был в фаворе, то даже словом не ободрил его семью, столь нуждавшуюся в моей поддержке, — а теперь, сам оказавшись в беде, тотчас начал заискивать ее участия; тем не менее он не покинет меня и давно бы постарался помочь, знай он только, что я в этом нуждаюсь. Эти слова, принесенные мне моей посланницей, я счел справедливыми и исполненными великодушия: и впрямь, решившись помочь человеку, который, по его мнению, вряд ли того заслуживал, он с семьей и не подозревал, что я заступался за его дядю перед кардиналом Ришельё — зато, напротив, помнил, что именно я доставил приказ об аресте маршала де Марийяка. Как бы то ни было, в тот же день он сдержал обещание и представил в Парламент жалобу от моего имени, где говорилось, что лейтенант уголовной полиции — мой личный враг (причины тому я подробно изложил в переправленном мною письме) и из желания отомстить подменил мои первоначальные показания, а не удовлетворившись и этим, настоял, чтобы шевалье де Риё и другие очевидцы оговорили меня; при этом он не позволял отправить мое прошение с разъяснением случившегося тем, кто мог бы разобраться во всем по справедливости, — это удалось лишь чудом; наконец, что я неповинен и хотя и оказался в компании людей, замысливших дурное, — но лишь по принуждению.