И я вернулся.
Тем же утром я написал Сиври, что хочу жениться на Матильде.
Мне казалось, это идеальный вариант. Денег куры не клюют. Воспитанная, все задатки хорошей жены. Невинна. Прекрасна. Шестнадцати лет от роду. Будет обо мне заботиться. И каждую ночь будет ложиться со мной в постель.
Правда, год с лишним пришлось терпеть. Это была агония. Сладостная. По вечерам я спешил к ней и не мог налюбоваться. Когда венчание отложили в третий раз, я чуть не рехнулся. А когда сбылось, не мог поверить своему счастью. Целые сутки голова кружилась.
Несколько месяцев мы прожили как в раю, поверь. О войне я даже не вспоминал, на пруссаков плевать хотел. Меня поглотило совсем другое. Не передать, какое это было чудо. Узаконенный разврат. На первых порах она ужасно стеснялась, увиливала под любым предлогом, не понимала прелести, жаловалась, что ей больно. Потом мало-помалу вошла во вкус, раскрепостилась, начала проявлять… изобретательность. И вот однажды ночью, когда я уже плохо соображал, что к чему, она сама напросилась.
Молчание.
Рембо. И ты стал отцом.
Верлен. И я стал отцом.
Молчание.
Рембо. Кстати, что у вас с ней было прошлой ночью?
Верлен. Так… сейчас уже смутно помню. Как ты понимаешь, вчера вечером, когда мы с тобой расстались, я мало что соображал. Все мысли были только о том, как бы поскорее лечь с ней в постель, — по-моему, я даже тебе в этом признался.
Рембо. И не один раз.
Верлен. Я себе думал: ребенок родился неделю назад, теперь уже можно. Пообещал обходиться с ней бережно, но… ты же понимаешь… истосковался. Короче говоря, не дала.
Рембо. И все-таки: что-то ведь у вас было?
Верлен. Понятия не имею, Одному Богу известно.
Рембо. Ты опять ее ударил?
Верлен. Нет, что ты, пальцем не тронул. Утром проснулся, как тогда в Аррасе, лежа ботинками на подушке, и боком, боком — к выходу. Но она меня не окликнула.
Рембо. И ты все еще страдаешь?
(Верлен кивает. Молчание.)
Почему ты от нее не уходишь?
Верлен. Что?
Рембо. Почему бы, спрашивается, тебе ее не бросить?
Верлен. С чего это?
Рембо. Она тебя не стоит.
Верлен. В каком смысле?
Рембо. Ты ее любишь?
Верлен. Да, можно сказать, люблю.
Рембо. У вас есть хоть что-нибудь общее? Верлен. Нет.
Рембо. Она умна?
Верлен. Нет.
Рембо. Она тебя понимает?
Верлен. Нет.
Рембо. Что она способна тебе дать — только секс?
Верлен. Ну…
Рембо. Неужели никого другого не найти? Верлен. У меня…
Рембо. Ты, как я понял, не слишком привередлив?
Верлен. Пожалуй.
Рембо. Тебе подошел бы кто угодно — в разумных пределах, так?
Верлен. В разумных пределах.
Рембо. Как насчет меня?
(Молчание. Верлен хохочет.)
Ты — поэт?
Молчание. Верлен неловко улыбается.
Верлен (настороженно). Да.
Рембо. Я бы не сказал.
Верлен. Это почему?
Рембо. Ну, ты, надеюсь, не считаешь поэзией свой предсвадебный мусор?
Верлен. А что такого? Это настоящие лирические стихи, уверяю тебя.
Рембо. Но ты ведь сам признался, что у тебя на уме было одно: как уложить ее в постель.
Верлен. От этого стихи не становятся менее прекрасными.
Рембо. Неужели? Разве поэзия может врать?
Верлен. Мои стихи не врут. Я действительно ее люблю.
Рембо. Любишь?
Верлен. Конечно.
Рембо. Такого не бывает.
Верлен. Ты о чем?
Рембо. Любви нет. Есть эгоизм. Есть привязанность, основанная на личной выгоде. Есть самодовольство. А любви нет. Любовь надо придумать заново.
Верлен. Ошибаешься.
Рембо. В феврале этого года меня занесло в Париж; там царил хаос, я заночевал в какой-то казарме, и мною воспользовались четверо пьяных солдат. Я содрогался от омерзения, но, вернувшись в Шарлевиль, не раз мысленно возвращался к тому случаю и начал понимать, какой это был важный опыт. Он прояснил для меня то, что прежде виделось как в тумане. Мое воображение обрело материальность. И я решил: чтобы сделаться первым поэтом нынешнего столетия, первым поэтом со времен Расина и древних греков, мне нужно все испытать на себе. Я уже знал, каково быть отличником, гордостью школы; теперь пришло время не угождать, а шокировать. Я уже знал, что означает «причаститься Тела Христова»; теперь настало время причаститься к наркотикам. Я познал целомудрие — пришло время познать порок. Мне уже недостаточно было ощущать себя одним человеком — я решил стать всеми. Я решил стать гением. Я решил стать Иисусом. Я решил изобрести будущее.
Правда, в моих глазах такие устремления нередко выглядели смехотворными и жалкими, но это даже хорошо, это мне и требовалось: контраст, конфликт у меня в голове — то, что надо. Если другие писатели, глядя в зеркало, удовлетворяются своим отражением и переносят его на бумагу, то я хотел найти зеркало в зеркале, чтобы можно было в любой момент оглянуться и увидеть себя уходящим в бесконечность.
Впрочем, то, что я говорю, не играет никакой роли; важно лишь то, что я пишу. Помоги мне — а я помогу тебе.
Верлен. Чем же я тебе помогу?
Рембо. Тем, что уйдешь от жены. Как я понимаю, это для тебя единственная надежда. Беда не в том, что ты с нею несчастлив, — беда в том, что ты себя губишь. Чем ты собираешься заниматься в будущем — кропать вирши к семейным юбилеям? Нянчить детишек? Воспевать муниципальную службу? А может, тебе придется — тебе, Верлену! — сочинять безликие опусы? Дурацкие пьески, убогие исторические домыслы? Если ты ее бросишь и придешь ко мне, мы с тобой оба только выиграем. А взяв друг от друга все, что можно, спокойно расстанемся и пойдем дальше, каждый своим путем. При желании ты даже сможешь вернуться к жене. Я только предлагаю, а решение — за тобой.
Верлен. Ты, похоже, забываешь: у меня теперь есть сын.
Рембо. Наоборот, это очень кстати. Твоей жене не грозит одиночество. Будет заниматься сыном. Вспомни, как поступил мой отец: взял да и слинял от нас в один прекрасный день — и правильно сделал. Только надо было раньше думать.
Верлен. И на что мы будем жить?
Рембо. У тебя ведь есть какие-то деньжата?
Верлен. Ага, теперь дошло. Я тебе помогу материально, а ты мне поможешь вернуть угасающее вдохновение.
Рембо. Это не все.
Верлен. Что же еще ты готов для меня сделать?
Рембо. Что пожелаешь.
Долгое молчание.
Занавес.
СЦЕНА 4
Ресторан театра «Бобино»; 20 декабря 1871 года. За ужином собрались участники поэтического общества «Дрянные мальчишки». Из зрительного зала видны только пятеро, но они сидят так, что создают иллюзию большой компании. В одном конце (хотя можно подумать, что во главе стола) сидит видный поэт <b>Жан Экар</b>, осанистый, респектабельный человек, с заметной нервозностью перебирающий свои рукописи. Рядом с ним — <b>Этьен Каржа</b>, щеголь сорока трех лет, с аккуратной эспаньолкой; он беседует с <b>Шарлем Кро</b>, томным двадцатидевятилетним франтом, которого отличают мелко завитые волосы и скорбные усики. По другую руку от Кро сидит <b>Верлен</b>, уже в изрядном подпитии, а рядом сутулится <b>Рембо</b>, который не снимает потрепанного цилиндра. Когда поднимается занавес, на сцене среди общего гула голосов одновременно ведутся два диалога: между Кро и Каржа и между Верленом и Рембо.