Зайцев сердито махнул рукой на чертежи. Бледно-розовые листы чертежей были прикреплены к деревянным стойкам и висели над верстаком от края до края, как замысловатые географические карты с густым пересечением линий. Когда Зайцев начинал их читать, разбираться в них перед началом дела, мне иногда казалось, что передо мной не слесарь-сборщик, а штурман большого корабля, намечающий маршрут перед дальним плаваньем. Бригадир в самом деле был понимающий, как у нас выражались, «рубил по всей форме». А тут, видно, что-то у него не сходилось, вот он и нервничал.
— Поехали-поехали, — торопил меня Зайцев. — Взбодрись. А то у тебя такая морда, будто спал.
— Было немного, — сознался я. — Но теперь ни в одном глазу! Проснулся.
— Да ты что? Ночью по крышам лазал, вроде мартовского кота?
— Девушку надо было встретить.
Недовольное, жесткое лицо Зайцева расплылось в улыбке:
— Верный рыцарь?
— Дон Жуан, — вставил Савельич. — Ты ее с цветами встречал или с конфетами?
— Да так, ни с чем, — буркнул я.
— Сразу видно, промахнулся. Ни поцелуя, ни улыбочки. Вот и ходишь с кислой мордой, — пошутил Зайцев. — Если она у тебя такая бессердечная, кончай это дело. Измаешься без толку. Я уж девчонок знаю, можешь поверить.
Ему и в самом деле можно было верить. Высокий, красивый, с ямочкой на подбородке, с быстрой речью, он, кажется, мог покорить любую девушку. Я не хотел, чтобы он плохо думал о Любе, и признался:
— Мы не встретились. Я проспал.
— Э-э-э, гармонист, — протянул Савельич. — Складывай свою шарманку. Так дело не пойдет.
— Давай-ка теперь и тут не проспи, — сказал Зайцев. — Включай станок.
Станок взвизгнул. Тонкий валик закрутился так быстро, что можно было подумать — он недвижим. И только рука, пальцы чуяли через тонкую, мелкозернистую шкурку его оборотистое, горячее вращение.
От того, что бригадир не накричал на меня, а отнесся снисходительно и дружески, вдруг мне стало очень хорошо и радостно. Спать не хотелось ни капельки. Мысли текли быстро. Все будет как надо: в срок и точно. Вон как торопится Зайцев. Без меня ему никуда. Попробуй собери прибор без этих валиков! Они, можно считать, основа всему, всем подшипникам и шестеренкам. Дело мое непростое. Поставь сюда неумельца — перешкурит, набракует — все пойдет в хлам. А я вот — раз, и готово. И еще один валик готов, и еще. Тут нужно только завестись хорошенько, разгорячиться. Справлюсь не только с валиками, с чем хочешь. Поработаю, буду собирать приборы не хуже Зайцева. Кто знает, может быть, на такое дело у меня талант, может быть, я стану сборщиком даже получше, чем он. Может быть, я в отца, а он все умел. И если бы не водка… Эх, каким бы он мог стать человеком!
Вот — получайте. Вот вам еще и еще. Осталось совсем немного. Этот валик можно даже подшаркнуть напильником. Как ловко и ладно ложится ручка напильника в мою ладонь. Еще бы. Три года прошли не просто так. Напильник — будто продолжение моей руки. Я, кажется, чувствую даже каленую остроту и твердость его насечки. Она шуршит, снимая легкую, как пыль, и тонкую, как острие бритвы, стружку. Как странно, что я недавно хотел спать и во всем моем теле была тяжесть. Как здорово, когда вот так охота работать.
Я сказал Зайцеву, что все в порядке, и он не сразу поверил. Пересчитал все валики, подшипники и шестеренки, которые были на них посажены, посмотрел на меня, улыбнулся и произнес всего лишь одно слово:
— Хвалю, — а потом развел руками и добавил: — Чего хочешь проси, как у золотой рыбки.
Я обратился к нему примерно с той же просьбой, с какой обратилась рыбка к рыбаку из сказки:
— Отпустите меня сегодня пораньше.
— Куда тебе, в море? — шутливо спросил мой бригадир.
— Понимаете, друг покупает письменный стол. А мне очень нужно ему помочь. Стол в комиссионке. Он какой-то редкостный, опоздаем, могут забрать другие.
Зайцев переглянулся с Савельичем.
— Отпусти его, — сказал тот. — Раз уж дал царское слово — надо держать. Теперь справимся и без него. А стол — дело важное. Может, роман на нем будут писать, — пошутил Савельич.
— Точно-точно, — радостно подтвердил я. — Самый настоящий роман. Мой друг — писатель. Ну, в общем, не совсем писатель, но будет.
— Как Толстой? — спросил Зайцев с интересом.
— Нет, что вы, он пишет по-другому.
— Хуже? — спросил Савельич.
— Еще не знаю, — сказал я.
— Ладно, передай своему другу, пусть пишет не хуже, чем Толстой, тогда станем читать, — заявил Зайцев. — А теперь прибери станок и беги. Только вот не знаю, как тебя выпустят в проходной.
— Спасибо, я что-нибудь придумаю.
— Прошмыгнет! — уверенно сказал Савельич.
Я быстро убрал станок, попрощался с бригадиром и Савельичем, подбежал к Володьке, попросил его передать нашему мастеру, что меня отпустили, и — бегом в проходную.
В просторном заводском дворе издали увидел Иванова и его угрюмого напарника. Они тащили что-то тяжелое и длинное. Иванов шагал впереди. Кажется, он мог бы и не шагать, а помчаться вприпрыжку, если бы его напарник не приседал и не покачивался от тяжести.
«Вот я сделал свое дело, а вы еще нет», — с гордостью подумал я и заторопился к проходной.
Там, как всегда, внимательно проверили мой пропуск, задержали. Строгая женщина спросила:
— Ты куда это сматываешься? Еще не время. Работать надо. Ох, уж эти ремесленники.
— Я в больницу.
— Знаем вашу больницу.
— Я честно в больницу, у меня печень болит.
Я старался врать наверняка, так чтобы не задержали, не вызвали мастера и не отметили бы в особой тетради. Печень ни разу не подводила Губарика. Лицо мое, должно быть, показалось и в самом деле нездоровым.
— Ладно уж, лечись, — сказала женщина. И крикнула мне вдогонку: — Поменьше нужно есть всякой дряни, понял?
Я толкнул высокие двери завода, вышел на улицу. Посмотрел направо, налево и побежал к трамваю.
Стол
Я никогда не видел Андрея таким измученным и бледным.
— Ты работал в ночь? — спросил я его.
— Да, — сказал он. — Это было каторжное дело.
Я понял так, что каторжное дело — не обычная работа в трамвайном парке, а что-то совсем другое, должно быть, роман, который Андрей теперь писал по ночам. Но заговорить об этом я почему-то не смел. Мне было совестно и страшно. Ночное его дело показалось мне невероятно большим и трудным, огромной горой, на которую нужно взбираться по камням и неприступным кручам. Я боялся заговорить с другом не только об этом. О чем бы я теперь ни стал разговаривать, с языка сами собой могли сорваться слова, которые сейчас были бы ни к чему — я знал, что Андрею не по душе, когда кто-нибудь напоминает о его усталом лице, о воспаленных глазах, когда хотя бы чуть-чуть сомневаются в его здоровье и силе.
Андрей заговорил сам, но не о своем деле. Он пощипывал волоски своей негустой бороды.
— Ну что за люди, — сказал он. — Почти для каждого моя борода — не волосы, а волосатость. Многие охотно бы меня ощипали. Голую курицу им подавай. Но не дождутся, — пообещал кому-то Андрей. А потом повернулся ко мне и спросил уже тихо: — А тебе-то как? Вглядись хорошенько. Неужели я действительно страшилище?
— Ну, что ты! — сказал я Андрею. — Тебе очень идет борода. Сразу видно — настоящий мужчина.
Даже не знаю, почему мне было стыдно все это говорить. Я как будто одновременно врал и говорил правду. Андрей и в самом деле казался мне настоящим мужчиной: сильным, ни на кого не похожим. Только пристально и беззащитно смотрели на меня его глаза, и далеко-далеко, где-то в глубине зрачков, мне казалось, я видел другого Андрея. Я чувствовал, что Андрей очень нужен мне, как и я ему теперь, должно быть, нужен. Что с ним происходит? А вдруг он поссорился с родными или уже бросил работу?
— Ну, что ты на меня уставился? — хмыкнул Андрей. — Хочешь запомнить на всю жизнь? Запоминай, запоминай. Когда-нибудь напишешь в своих мемуарах: «Мы шли с бородатым другом, похожим на босяка, покупать письменный стол на деньги, которые он собрал с протянутой рукой. Остановились. Босяк показал мне на свою небритую рожу и спросил: «Хороша?» Борода была страшнее страха. Но я не мог сказать всей правды, и я сказал всю кривду таким голосом, как будто правда и кривда одно и то же». — Андрей говорил мне все это с иронией, но без раздражения. Казалось, он размышлял вслух. — Но отвратительная правда, — продолжал он, — сказала распрекрасной кривде: «А вы лицо мое видели, когда я абсолютно спокоен? Когда самое страшное — это мое бесстрашие». Запоминай, запоминай. Я еще не знаю, что будет теперь со мной, но что-то будет, я это предчувствую.