— Господи, спаси и помилуй меня, грешную! — шептала она, отходя и сжимая руки. — Нет больше сил...
Нет!..
И все-то ей рисовалась одна и та же картина, несмотря на то, что всеми силами старалась она отгонять от себя всякие воспоминания.
Она, молодая еще, в своем платье фабричной работницы, в лесу, за городом, и рядом с ней он, Стахов, барин, и не такой, каким он теперь, а каким он был тогда и каким изображен на портрете. Оба они сидят на сваленном грозою дереве. Пахнет древесной гнилью и грибами. Где-то близко хлюпает вода...
От него пахнет вином и глаза его блестят в темноте.
— Хочешь, пойдем завтра к попу?.. — говорит он.
— Ты смотришь и думаешь: пьяный человек!.. А я тебе говорю, пойдем!..
А она, действительно, смотрит широко и не понимает... Ей кажется, что сумасшедшая волна, которая тут в лесу недавно подхватила ее и бросила к нему в объятия, еще несет се и кружит...
— Хочешь? — повторяет он и подсаживается ближе, и его веселые озорные глаза смотрят на нее с усмешкой.
Дальше ее воспоминанья не идут. Это было самое яркое в ее жизни, а потом сразу и круто, без переходов, начался тот ужас, который согнал с ее лица краски, посеребрил раньше времени волосы, приглушил ее голос, сделал ее безвольной, полной томительного вечного страха и пригнул, как тростинку, к земле.
Смутно она понимала, что женился он на ней потому, что перед ней, крестьянкой, ему не нужно было казаться ни сильнее, ни красивее, ни лучше, ни умнее, чем он был на самом деле. Он мог быть перед ней, как в халате, на распашку.
Но, женившись, он с первого же дня начал ей за эту женитьбу мстить.
_____
II.
Грушенька не видела, как Стахов пришел. Она была в это время в кухне и услышала только, как стукнула входная дверь. Вслед за этим — она знала — должен был разнестись по всей квартире грозный окрик:
— Груша!..
Но окрика не последовало и Грушенька с трепетом стала прислушиваться.
Из кабинета не доносилось ни звука.
Тогда, съежившись, как собака, которую собираются бить, Грушенька подобралась к двери.
Дверь была неплотно закрыта и то, что она увидела, наполнило ее бесконечным изумленьем.
Стахов, несмотря на полноту, обыкновенно подвижный, живой и шумный, — сидел теперь, странно притихший, целиком занимая своим огромным отекшим телом широкое мягкое кресло. Он тяжело и часто дышал, и живот, лежавший у него на коленях, колыхался порывисто и неровно. На его широком лице, поросшем клочьями редкой иссера-седой бороды, стоял пот и этот пот особенно выделялся и блестел, как слезы, на больших, дряблых мешках под глазами.
Он сидел, опустив слегка свою большую облысевшую голову, и пристально, с жутким вниманьем, смотрел в пол, словно он увидел там что-то такое любопытное, от чего он не в силах был оторваться.
И то, что он сидел так и так смотрел, было до того необычно, что Грушенька, несмотря на страх, который ее никогда не оставлял, раскрыла дверь шире и вошла.
— Василий Иваныч, что с вами?
Голос у нее задрожал, осекся и прозвучал слабо и робко. Тем не менее, он услышал и поднял голову.
Его бледно-голубые выцветшие глаза были мутны и покрыты какой-то пленкой, и некоторое время он смотрел так, словно бы не мог понять, кто перед ним.
Потом пленка исчезла.
— Болен! — коротко и хрипло сказал он.
И посмотрел ей в лицо. И вдруг в глубине его глаз появился и стал загораться знакомый ей, пугавший ее всю жизнь, тихий, сосредоточенно-злобный, насмешливый блеск.
— Рада? — медленно спросил он. — Да уж, рада!..
Молчи, сам вижу... Но, погоди... Авось, не сразу еще помру... авось, еще будет время нам покалякать...
И крикнул грубо, словно хлыстом ее ударил:
— Ну, марш за врачом!.. Стоишь тут!.. Уставилась, как новорожденная овца!.. Пшла!..
Грушенька заметалась и бросилась к двери...
Врач, пожилой человек с мягкими седыми волосами и широким, толстым мягким носом, долго выслушивал и выстукивал Стахова, мял ему грудь, ноги, живот. И все то время, что он проделывал это, Стахов не сводил с него тяжелого воспаленного взгляда и думал о том, что люди с такими, как у доктора, мягкими глазами обыкновенно бывают в жизни очень добродушны. И у него была надежда, что все окажется пустяками, потому что не может же такой человек сказать в лицо, что пришла смерть.
Но доктор, покончив с осмотром, сказал что-то очень неопределенное и в этом неопределенном хотя и не было приговора, — не было ничего и утешительного.
И, прописав несколько рецептов, доктор ушел, пообещав зайти еще.
III.
В первые дни, однако, Стахова надежда еще не оставляла и он все ждал, что вот-вот что-то сделается с ним неожиданно во сне, и он откроет однажды утром глаза и болезни не станет, и все будет по-прежнему.
И оттого, что он надеялся так и ждал, ему нравилось делать вид, что он умирает и говорить с Грушенькой о своей смерти.
Он лежал, укутанный по подбородок одеялом и глубоко запрятав голову в подушки, так что Грушенька видела одни его светлые, насмешливые и злые, скучающие глаза.
— Такие-то дела, Груша, — говорил он, — не стало жизни!.. Тебе, чай, и не снилось, что это может случиться так, вдруг, а оно вот никого не спросилось, подступило и капут!.. Сколько ты за это одних свечей разным угодникам поставишь?..
Глаза его суживались, он пристально, с кривой усмешкой, вглядывался ей в лицо, потом вздыхал:
— Бессловесная ты... Кроткая и бессловесная!.. Я так думаю, что ты еще, пожалуй, заплачешь, как помру!.. Я вот смотрю на тебя и все думаю, что, может, вся жизнь твоя другая была бы, коли б ты была не такой... Потому что кротких и бессловесных всегда мучить хочется... Верно тебе говорю... В детстве я собачку такую имел, вроде тебя, тоже тихую и безгласную...
Бывало, только цыкнешь на нее, даже только подойдешь, а она уж на спинку опрокинется, лапочками дрыгает, хвостиком виляет... Стегал я ее тоненьким ремешком по животу и частенько долго стегал, а у нее только глаза нальются слезами, но укусить — ни за что не укусит... Точь-в-точь, как ты... Н-да... Не сладка, поди, жизнь твоя была со мной?... Да уж сам понимаю — что говорить!.. А вот не пляшешь же ты, что умираю!..
Вот какая ты, Грушенька!..
— Да ведь и то сказать, — добавлял он, помолчав, — и моя жизнь была не слаще... Разочти-ка... Сузила ты для меня ее, Грушенька, жизнь — то и тащился я с тобой, как с тяжелым ядром на ноге... Не хочу грешить и лгать — не любил я тебя!.. М-да... Слышал я, что к тебе вот опять странники ходить стали, шепчешься ты с ними, на вериги их, выпучив глаза, смотришь... А я, ведь, пожалуй, почище твоих странников выйду, потому что таких вериг, как я, никто бы из них на себя не взвалил... Так-то оно... Ну, пошла, надоела!..
Ум у Грушеньки оставался первобытным, темным и суеверным, и иногда ночью, во время припадков удушья, Стахов будил ее и, когда припадок проходил, начинал ее пугать, как пугают детей, и наслаждался ее страхом.
Он приподымался вдруг на локте, дико глядел в темноту за окном и спрашивал:
— Что это?.. Кто это звонит?.. Слышишь звон?..
Грушенька бледнела.
— Это по мне... По мою душу!.. Иди, беги, чтоб перестали... Беги!..
Перепуганная насмерть, Грушенька подымалась, дрожа и, сама не зная для чего, делала шаг к двери.
Он схватывал ее за руку.
— Стой... Куда пошла?
И с ненавистью принимался глядеть на нее.
— Куда шла, блаженная? О чем думала, когда шла?
Слышала ты звон?
— Н-не...
— А коли «не», то к чему шла?.. Я, может, целый час лежал и все думал, чем бы тебя попугать... А ты сразу и пошла... Теперь уж вижу, что ты и впрямь в мою смерть веришь и ищешь ее!..
А через десять минут он уверял ее с вытаращенными глазами, что видит за окном что-то белое, что это смерть за ним пришла, и хрипло кричал, что он не хочет умирать, что нужно прогнать смерть, и щипал Грушеньку за то, что она не двигалась с места.