Я знал это.
— Самая родная... Как же тебе не вступиться?
— Но, Анна, что я должен делать?.. Скажи мне только — что?..
— Я не знаю, Янсен... Я, право, ничего, ничего не знаю...
Она взялась за голову руками.
— У меня совсем опустела голова... Я вот смотрю и... я... я... Янсен, вероятно, очень больна... Подумай сам, что делать… Я тебе говорю все, потому что с утра уже твержу себе, что должна тебе все сказать... и вот говорю... Но сама ничего, ничего не знаю... А-ах, Янсен...
Дикий вопль вырвался у нее, но тотчас же она схватилась и зажала себе рот рукой... Потом вскочила и стала прохаживаться по кухне взад и вперед.
Я следил за ней. Минуту спустя я сказал:
— Ты хромаешь, Анна...
— Я?
Она остановилась и тупо на меня посмотрела, не понимая. Потом обрадовалась, что вспомнила.
— Да, да, — сказала она. — Это, видишь ли, утром, когда я встала... Я увидела, что у меня нога в крови...
Это порез...
— Откуда?..
— Откуда?..
Она опять задумалась и даже сморщила лоб. И опять обрадовалась...
— Ну, вот, и вспомнила... Это было вчера вечером... Я разбила стакан... Вот...
И снова, как маятник, она стала ходить взад и вперед.
Красивое лицо Анны за одну эту ночь сделалось вполовину меньше и в густых волосах появились белые пряди...
IV.
Я решил «вступиться»... Я не знал, что я буду делать и как все произойдет, но сделать что-то надо было, потому что Августа была моя родная, самая родная, как говорила Анна, дочь.
В то же утро я для всех служащих гостиницы покинул Иен и в то же утро со всеми вещами был у Анны.
Я расположился в той самой комнате, где прошлую ночь провели две девочки и где теперь одна кроватка оставалась пустой.
На этой детской кроватке я и решил проводить отныне свои ночи, сколько бы таких ночей мне ни пришлось здесь провести.
Плана у меня не было никакого, да и что за план можно было выработать?
Я решил его дождаться... Так как он приходил только ночью, то дня мне было совершенно достаточно, чтоб выспаться и иметь возможность ночью бодрствовать.
Не хочу, однако, кривить душой: решение мое было твердо, но в сердце впервые стал закрадываться суеверный и дикий страх, который холодом охватывает сердце и затуманивает мозг, страх, перед которым разум совершенно бессилен, который из человека делает жалкое, обмякшее и безвольное, ни на что не годное существо... С этим мерзким, так бесконечно унижавшим меня страхом я боролся всеми силами, но в конце концов, не поборов его, видя, что с каждой минутой, приближающей меня к ночи, он растет, я прибег к последнему постыдному средству: я стал пить рюмку за рюмкой коньяк.
Это помогло.
Длинный томительный день, наконец, прошел.
Было около одиннадцати часов вечера и Августа уже спала, когда Aннa, весь день просидевшая в своей спаленке, прихрамывая, вышла ко мне.
— Я одного, Янсен, боюсь, — тихо сказала она, потирая виски и морщась, как от мучительной боли, — как бы ты не проспал ту минуту... Янсен, а?
От коньяка у меня горела кровь, страх исчез, и никогда я не чувствовал себя таким бодрым, решительным и способным вынести все. Я успокоил ее.
— Смотри же, Янсен... Я тоже молю Бога, чтобы он не дал мне сна... но голова моя, ах голова…
Она крепче сжала виски, — Это со дня его смерти у меня каждый вечер, — прошептала она, объясняя. — Так я пойду, Янсен...
— Да, Анна, будь покойна!
В полночь в доме уже были потушены все огни и стояла мертвая тишина. Несмотря на то, что Анна молила Бога, чтобы он не посылал ей сна, Бог не захотел сделать так — и через закрытую дверь, которая вела в ее спальню, доносилось ее сонное дыхание, неровное и ужасно прерывистое. Тихо дышала Августа — и больше никаких звуков.
Ночь была ясная и лунная, сквозь спущенные шторы пробивался голубоватый свет и на полу и стенах лежали неподвижные, узорчатые тени.
Ночь и тишина всегда благотворно влияют на меня. Мысль делается сосредоточеннее и глубже, может быть, оттого, что днем все отвлекает ее в сторону. Припоминаются и приводятся иногда в логическую связь такие мелочи, которые днем только разрозненно бродят в голове и сами по себе, кажется, не имеют ни особенного значения, ни смысла.
Теперь, например, полулежа в детской кроватке и глядя бесцельно перед собою, я тоже передумывал не самое главное, не то, что мне, быть может, через минуту предстояло, а пустяки, на которых я днем почти совершенно не останавливался. И не понимаю до сих пор, почему из этих пустяков меня особенно стал преследовать один... Что, казалось бы, было особенного в том, что Анна порезала ногу и захромала? Однако это не выходило у меня из головы — и странно плелась кругом этого мысль. Она плелась так:
— Анна проснулась утром с порезанной ногой...
Представление о том, как это сделалось, у нее смутное, что и неудивительно, так как душа ее занята совершенно не тем... Весьма вероятно, что она даже не рассказала бы об этом, если б я ее не спросил... Анна разбила вчера стакан, но этих двух моментов она не связывает... Стакан она разбила вчера вечером, а с порезанной ногой она проснулась сегодня утром... Значит ли это, что она хватилась только сегодня утром, а ногу порезала вчера или...
Мысль, не сворачивая, упорно шла по этому пути, выводя какую-то длинную затейливую вить...
В два часа ночи — за минуту до этого в столовой били часы и я запомнил время —- я вскочил вдруг, взял спящую Августу и перенес в кроватку, которую я занимал, и сам лег на ее место.
Это отняло у меня немного времени.
После этого, мне кажется, я ненадолго забылся, но только забылся — не заснул, то есть пробыл в состоянии, когда легко отдаешься сонным грезам и в то же время не теряешь сознанья того, что кругом происходит, делаешься особенно чутким и от каждого звука, который производил в это время впечатление грома, схватываешься как полоумный с замирающим сердцем.
Я закрывал глаза — и, как только я это делал, наплывали какие-то тягучие и бесформенные мысли. Но я не поддавался им и в то время, как мне уже смутно грезился какой-то таинственный незнакомый город, я с закрытыми глазами проверял себя... «Вот я лежу в детской кроватке, — думал я, — лицом к двери и... кто-то сейчас войдет...» И, встряхиваясь, я открывал глаза.
Я проделывал это несколько раз, потом открыл раз глаза и не закрыл уж их.
Слух мой все время был напряжен до последних пределов и мне показалось, что я уловил легкий скрипящий звук, какой производят босые ноги, осторожно нащупывающие половицы.
Звук этот родился не в той комнате, где я лежал, и огромными глазами я уставился в дверь. Сердце мое бултыхнулось, потом я перестал его чувствовать.
Я просидел так, прислушиваясь с минуту... впрочем, не знаю — сколько. Скрип повторился. Теперь уж не могло быть никакого сомнения, что по ту сторону двери что-то жило, двигалось, приближалось.
Я спустил ноги с кроватки и, сжав зубы, не шевелился больше. Я сам не ждал, что в эту последнюю минуту найду в себе столько мужества. Может быть, причиной тому было, что я все-таки немного подготовил себя к тому, что должен был увидеть... Я глядел прямо на дверь и почему-то отсчитывал секунды.
— Раз, два, три...
И вот дверь почти без звука открылась — и через порог медленно переступила человеческая фигура. Она была в белом и двигалась, как автомат...
Это была Анна... Да, Анна... Я знал это...
Свет луны падал на нее — и я видел ее застывшее, ничего не выражавшее, каменное лицо с широко открытыми, неподвижными, как у мертвой, невидящими и ничего не отражающими глазами.
С вытянутыми вперед руками и скрюченными, как когти хищной птицы, пальцами, узловатыми и костистыми, напоминавшими, как фотография, пальцы Иоста, с загнутым и крепко прижатым к ладони десятым, именно тем, которого у Иоста и недоставало, пальцем, — ибо так неумолимо, точно Иост сумел внушить ей перед смертью не только свою волю, но и орудие мести, — она тихо приближалась к тому месту, где я сидел.