И, как Румп предвидел, он был немедленно повергнут на стол.
. . . . . . . . . . . . . . . .
Было раннее утро, когда случилось… чудо и Румп вдруг сделал то, чего не мог сделать за пятнадцать лет. Он сломал клетку одним наскоком, сбил с ног сторожа и спустя минуту, седой, со съеденными клыками, одноглазый, страшный, но полный таинственных сил, он был уже на широком просторе городских бульваров.
Профессор еще мирно спал, а Румп, его благородный товарищ, скрылся в только что начавшем просыпаться городе, чтоб, как добрый ученик и последователь, доказать неверующим правильность профессорской теории.
Неведомо где — история этого никогда не узнает — он скрывался три дня. А на третий он вернулся грязный, окровавленный, неузнаваемый, пахнущий всеми городскими лужами, с замутившимся от безумного утомления одиноким глазом.
Он вернулся, вполз в лабораторию, сел против профессора, который несколько опешил от изумления, и стал тихонько выть. Он выл не меньше часа.
Если б кто-нибудь знал собачий язык, то в переводе на человеческий его речь звучала бы приблизительно так:
— Многоуважаемый друг и профессор, ваша теория — великая теория и я сам перегрыз бы горло тому, кто стал бы с этим спорить. Но есть в ней одна страшная, непреодолимая точка. Я ничего не скажу про то, что когда ко мне так непонятно вернулись силы, ни один мой седой волос, однако, не почернел, ни один съеденный пожелтевший клык не сделался белым и острым, как прежде. Это, увы, осталось. Не скажу и про то, что все женщины моего рода, обладающие, как известно, неплохим нюхом, несмотря на весь мой пыл, сейчас же угадывали во мне собачьего Мафусаила и гнали прочь. Ни одна не подпускала к себе.
Меня кусали, валили с ног, все три дня я провалялся в придорожных канавах. Я внушал ужас, отвращение.
Я как-то мельком увидел себя в луже: седой, беззубый, распаленный, я действительно был чудовищем...
Было то же, как если б к вашим человеческим женщинам стал приставать вдруг Лазарь, воскресший из мертвых. Я и превратился в такого Лазаря, в монстра, которого надо показывать в цирках. Я потерял свое место в природе. Но главное не в этом, а во мне самом, в моей душе. Как примирить в ней два течения, которые яростно борются и друг друга уничтожают? Силы, которые вы внедрили в меня, побуждают меня бежать за каждой паршивой сучкой, которая вильнула хвостом, неистовствовать и грызться за нее до смерти.
А мои старческие пятнадцать лет, мой глубокий старческий опыт, моя порядочность старой собаки, которая знает порядок в жизни, неустанно говорят мне, что я потерял право это делать, что я не смею бороться с соперниками, которые могли бы быть моими правнуками... Помимо того, мой ум, мои привычки, склонности, мысли, страхи, радости остались моего возраста, — а мои силы их не хотят знать. Мой возраст говорит мне, что вечером я должен дать отдых моим костям и лежать, как все старые собаки, в моей конуре, а мои проклятые силы не дают мне покоя, будоражат меня и вовлекают в авантюры, приличные только для годовалого щенка. Разве приятно торчать в мире такой нелепостью и в пятнадцать лет быть посмешищем для всех? Я протестую, многоуважаемый друг и профессор.
Из всей его речи профессор ничего не понял. Но он слышал хриплый вой, видел взъерошенную шерсть и замутившийся одинокий глаз. И он надел пенсне и сказал с искренним чувством:
— Друг Румп, мне не хотелось бы огорчать вас, но, кажется, вы безрассудно воспользовались прекрасной молодостью, которую я вам вернул. Вы впали в неистовство, вы заболели бешенством. И последнее и лучшее, что я могу сделать для вас — это удалить вас из этого мира. Мужайтесь, друг...
И он стал засучивать рукава.
Румп, ученая собака, понял. И честный, как был всю жизнь, предпочитая смерть смешной жизни, он мужественно не тронулся с места и, готовясь к последнему в своей жизни эксперименту, покорно закрыл глаз...
ТУТАНКХАМОН
В небольшом обществе, где заговорили о спиритизме, вообще о загадочном, нашелся скептик.
— Меня всегда поражает одна вещь, — сказал он.
— Если все, что рассказывают о спиритических явлениях — правда, я не могу понять, как этот человеческий дух, такой сложный, глубокий, ненасытный, пока он заключен в теле, делается таким скучным и бездарным, лишь только освободится от тела. Казалось бы, освобожденный дух должен обнаружить бесконечную мощь, проявить ничем не связанную уже волю как-нибудь очень крупно... Ведь обидно, если дух Ньютона, Галилея, Канта, Толстого в своем потустороннем существовании только и годен на то, чтобы, по желанию нескольких скучающих от безделья людей, являться по первому зову и проделывать ряд чудачеств и нелепостей, лишенных какого бы то ни было смысла. Кстати, никогда вам не приходил в голову вопрос, почему это все духи так похожи один на другого? Неужто загробная жизнь так старательно сглаживает в них все, что походило бы хоть на какую-нибудь оригинальность? Насколько я знаю, с тех пор, как они стали показываться живым, они только и проявляют свою сущность рядом одних и тех же пустейших и скучнейших фокусов вроде столоверчения, развязывания узлов, швыряния предметов и т. д.… И притом проделывают все далеко не с такой чистотой и ловкостью, как профессиональные фокусники. Мне кажется, что одно уже это вот убожество, узость, однообразие, эта бесцельность скоморошеских проделок должны бы многим открыть глаза...
Присутствовавший в обществе убежденный спирит обиделся.
— Однако, явлениями спиритизма интересовались далеко не одни скучающие люди, — сказал он. — Среди сторонников спиритизма я вам назову людей европейской известности, такие имена, как Бутлеров, Вагнер, Фламмарион.
— Что же из этого следует? — спокойно возразил скептик. — Ошибались большие люди и только. Большим людям это даже чаще свойственно, чем маленьким. Они более жадны в своих поисках, но зато и более искренне увлекаются, более доверчивы, в них больше экстаза — их легче обмануть. Наконец, раз мы прибегаем уже к авторитетам, я назову вам людей с не менее крупными именами, как Фарадей, Тиндаль, как Менделеев, которые научно исследовали спиритизм и пришли к заключению, что все пресловутые явления — сплошной обман, который удается только благодаря тому, что с одной стороны всячески пробуют проделать два-три незамысловатых фокуса, а с другой — напряженно ожидают чуда и теряют способность спокойно наблюдать и взвешивать.
— Хорошо... Пусть так. Но вот в течение последних восьми лет весь мир стоит перед загадкой. В 1922 году лорд Карнарвон открывает гробницу Тутанкхамона и, первым покорный таинственной предостерегающей надписи на гробнице, умирает сам Карнарвон, потом его жена, потом один за другим 12 человек, принимавших участие в раскопках. В январе нынешнего года умирает научный руководитель экспедиции, знаменитый Говард Картер, тот самый Картер, которого журналисты еще так недавно интервьюировали по поводу загадочности всех предыдущих смертей — смерти Рейта, Корветта, Лафлера, Ричарда Бетля — и который в ответ, смеясь, и рассказал интересную легенду о «гробнице желтой птицы», однако, сам в нее не веря. Наконец, на днях, трагически погибает лорд Вестбюри, чуть ли не последний из участников. Думаете ли вы, что все эти смерти — только случайность и между ними и гробницей нет никакой связи?.. Вы должны согласиться, что тут уже человеческий дух не совсем зауряден...
— А причем тут человеческий дух? — улыбнулся скептик. — То есть дух, как вы это понимаете… Или вы думаете, что фараон, умерший 4 тысячелетия тому назад, действительно продолжает так заботиться о своем ненужном ему теле... Но от фараона, я согласен, осталось кое-что другое и думаю, что связь между гробницей и всем этим рядом жертв несомненно есть. Как бы это объяснить?..
Скептик задумался.
— Не знаю, правильно ли будет грубое сравнение с напетой граммофонной пластинкой? Что-то тут в этом роде ... Певец давно умер, он прочно похоронен, — это все знают, — а сила, очарование его голоса остались. Но оставим пока певца в покое. Не знаю, известно ли вам, что в гробнице, в ногах самой мумии фараона найден был еще мешочек с пшеничными зернами. Назначение его мне неизвестно. Не думаю, чтобы это был провиант на дорогу, вернее — это символ, потому что просвещенные египтяне, философы и поэты, любили объясняться символами. И вот кто-то взял эти зерна, бросил в взбороненную землю и — чудо — зерна дали всходы. Вдумайтесь в это хорошенько. Эти зерна лежали уже в мешочке, когда Саул преследовал Давида, когда Соломон строил свой храм, Иов, сидя на своем гноище, беседовал с Богом, родился Иисус и умер Иисус, родилась и погибла великая римская империя, — зерна все лежали — ушли средние века с рыцарями, трубадурами, турнирами, с крестовыми походами и инквизицией, настали новые века, родился и отгремел Наполеон, диким смерчем через весь мир прошла революция, расшатались троны, попадали короны, новые государства возникли на месте старых и вот в 1922 году эти зерна, которые взошли на полях древнего Египта на заре человеческих дней, когда по повелению посланников Божьих еще моря расступались и солнце останавливалось на небе, — вдруг ожилина туманных полях где-то под серым Лондоном. И, может быть, вы сами приобщились к векам, если случайно — возможна же такая случайность — вам попался кусок хлеба из этих зерен...