— Гляди, — толкнул я Тараса, — завод запорожцев.
— Даже и не пизди мне, — услышал я в ответ. — Заебательски прекрасный ЗАЗ, чтоб ты знал, ничего красивей нет во всем свете. И заебательски прекрасен плод чрева его. Ведь здесь какое-либо очарование, какая угодно красота — это предмет самой последней необходимости. Эти мудаки, по уши закопавшиеся в собственном дерьме, нихрена, блин, не изменились со времен половцев с печенегами. Единственное, чего они умеют, — бешенным движением Тарас сорвал одно из объявлений бюро знакомств, — это блядовать с каким-нибудь иностранцем только лишь затем, чтобы отсюда съебаться. Вот что этот бедный, омоскаленный восток с людьми делает. Превращает их: либо в слепых гнид, либо в блядей.
И он орал все это так громко, что даже люди начали обращать на нас внимание.
— Ну, и чего пялитесь, мусор москальский, чего пялитесь, — заорал Тарас по-украински. Я прямо подскочил. — Не бойтесь, бандеровец не приехал вас в бандеровскую веру обращать, нихрена из вас уже не будет. Ваша страна — это не моя страна. Никогда, курва, не был, только мы, у себя, в Бандерштадте, слишком поздно это поняли. И нахуя, вот скажите мне, москальское вы шматье, мы за вас кровь проливали?! — накачивал себя Тарас. — Один только, бля, король Данило это понимал и пер на запад, а не на восток, к вашим задолбанным карто…
Тарас прервал на полуслове, потому что я дернул его за рукав и силой поставил вертикально. Этого уже было слишком. Ему еще повезло, что на трамвае ехали одни старики, но даже и они уже начали подниматься с мест. Казаки всегда останутся казаками. Погрузневшие, с обвислыми пузами, зато со злостью в черных, старческих глазах. В ход пошел оскорбляющий и брызжущий слюной русский язык. До остановки оставалось всего ничего. Но водитель затормозил резко, как последнее хамло, и старичье, в своем возбуждении забывшие о необходимости держаться за поручни, посыпались на покрытый уличной грязью пол.
— Выходим, придурок, — рявкнул я, и сдувшийся Тарас позволил себя вывести, словно малое дитя.
— Это не моя страна, — только и повторял он. И очень хотел вернуться на вокзал, чтобы первым же поездом уехать во Львов.
Но мы не вернулись. То есть — я тоже хотел отсюда бежать, как подсказывал мне инстинкт, но не таким образом. Что-то в этой стране уродства меня все же привлекло. И это несмотря на то, что я испытывал перед ней страх.
Запорожье было одной гигантской улицей. Главная улица, Ленина, была словно колода длиной в полтора десятка километров, захуяренная в покрытую грязью степь. Дома на ней были похожи на дома с Маршалковской, только страдающие элефантизмом[146]. И сразу же за тем фасадом начинались деревянные халупы. Там было и что-то дальше, какие-то крупнопанельные массивы, но все хором это все так же выглядело как село селом, но только такое, где больной на всю голову архитектор повсюду наставил бетонные параллелепипеды. А дальше уже была пустота до самого конца и края, именно здесь, в принципе, начиналась вселенская пустота до самого Урана, Нептуна и пояса Койпера. А нет ничего более пугающего, чем пустота. И на самом конце той громадной улицы стоял Ленин — как последнее божество на Земле. А уже за ним — представлял я — не было уже ничего.
И все-таки, чего-то там имелось. И даже вполне себе импозантное, хотя и довольно-таки нечеловеческое — за Лениным высилась гигантская плотина. ДнепроГЭС. По плотине ездили машины, сама же она дрожала так сильно, словно вот-вот собиралась завалиться. Ведь на нее напирал весь Днепр. Трудно было представить, что человек мог удержать такую огромную реку.
— Только это от порогов и осталось, — буркнул себе под нос Тарас, до сих пор злой, хотя я и влил в него полста водки, показывая какие-то три камушка, торчавшие над уровнем воды. — Это их, курва, Сталин взорвал. Потому что плавание судов затрудняли[147].
Таксист ожидал нас, покуривая сигарету. Когда мы садились в его «ладу», это километрами двумя раньше, слыша, что мы говорим по-польски, он спросил, не иностранцы ли мы «Вы иностранцы, да?». «Так», — ответил Тарас. Это «так» в одинаковой степени могло быть и польским, и украинским, но по легкой нотке акцента я понял, что, все-таки, украинское. — «Иностранцы. С Украины».
На острове Хортица, где когда-то стояла Сечь — сейчас был музей. А кроме него — деревья с травой. И всеобщая безнадега. Коричневого цвета речка накачивала свои воды в Днепр. На другой стороне царственной реки располагалась пародия на пляж. На нем стояли какие-то жестяные зонтики. С зонтиков-грибков слезли и краска, и смысл.
Зато вечером город расхаживался. Я был этим просто изумлен. По тяжелым, едва-едва освещенным улицам, покрытых смесью грязного снега и льда — шастали веселящиеся фигуры в черных куртках, которым было глубоко плевать на собственную бесформицу. Девицы носили блядские сапоги до самой задницы. Шпильки с треском вонзались в лед, помогая удерживать равновесие хозяйкам. Потому что все были хорошенько подшофе. Но по рукам ходили какие-то бутылки, какие-то суши из супермаркетов в маленьких упаковках. Все двигались словно грузные и черные русские медведи, но, тем не менее — это была фиеста. Тяжкая русская фиеста.
Мы шли сквозь все это с Тарасом, и даже нам самим вдруг захотелось водки. Тогда мы купили в лавке бутылку и томатный сок. А на двор было минус пять. Мы разложили какие-то картонные ящики на ступеньках закрытого музея и уселись на них. Мы пили и глядели, как вопит веселящийся народ, как он потягивает водку и пиво. Розовые щечки и курносые, покрасневшие носики. Черные куртки. Черные штаны. Черные сапоги и ботинки. Ободранная, мегалитическая улица-монстр вместо маленьких, аккуратненьких улочек. Водяра вместо вина[148]. Грузность вместо легкости. И все же — фиеста.
Они вообще — внезапно дошло до меня с ошеломительной четкостью — друг с другом никаких проблем не имеют. Равно как и проблем, кто они такие. В своих шкурах чувствуют себя превосходно. В своей действительности. Абсолютно замечательно. Быть может, разве что когда нахуярятся, но уже что-то. Тарас, похоже, рассуждал о чем-то подобном, поскольку я услышал, как он бормочет:
— Они здесь и не думают, что могли бы стать Европой. Слишком уж далеко Европа отсюда. Далеко за пределами. Здесь о ней ничего не напоминает. И им на нее до лампочки, и они даже не пытаются ее догонять. Одни мы мучаемся. Ведь от нас она уже видна, она на расстоянии вытянутой руки, но…
Он прервал свой спич. Этому мы им завидовали, я и Тарас, выпивая на раздолбанных ступенях водку и запивая ее томатным соком из пакета.
— Ты… Тарас, — спросил я неожиданно. — А ты когда-нибудь в России был?
Даже удивительно, что никогда не приходило в голову спросить у него об этом раньше.
Тарас глотнул водки, запил томатом, закурил, сплюнул и ответил:
— Нет.
Тарас вернулся во Львов. Мне же хотелось увидеть больше. И я отправился в Днепропетровск.
И вновь оказалось, что степь и Дикие Поля — это на самом деле тянущиеся до самого горизонта плоские, слепленные из грязи псевдохолмы. Снаружи было дождливо и темно-сине. Темно-сине без остановки. И это несмотря на то, что был день. Эта сырая почва всасывала весь свет, словно черная дыра, размазанная по поверхности земли. Бедные, бедные, — размышлял я, — были те казаки. Большую часть времени им приходилось болтаться в подобном дерьме по самые колени.
Автобус ехал по чем-то, похожему на асфальтовую дорогу. Шоссе растворялось в этой размокшей степи, которая напирала с обеих сторон. Здесь ничего не было, лишь иногда сквозь синюшный воздух протискивались «камазы», загруженные товаром по самый небесный свод. И еще черные коробки автомобилей-монстров с темными стеклами, и цель существования этих машин заключалась исключительно в том, чтобы ассоциироваться с российскими криминальными сериалами. Я глядел на эти их тонированные стекла и думал о том, что сказал Элвуд Блюз Джейку Блюзу[149]: «Легко не будет. На дворе ночь, а на нас черные очки».