Потом разводила и связывала их жизнь. Степан шел все выше и выше по командирским ступенькам. Он и родился, видимо, для того, чтобы вести в бой тысячи людей. О бесстрашном его отряде уже слагали песни и стихи молоденькие бойцы, ставшие потом известными композиторами и поэтами. Но знаки различия, так стремительно менявшиеся на Степане, казалось, еще больше скрепляли дружбу. Не раз глядели удивленные бойцы, как тискал в объятиях легендарный полководец безвестного полкового доктора.
А Петрович после гражданской осилил рабфак и так пошел по медицинской части. В профессии и в чувствах он остался однолюбом — синеглазая сиделка стала женой военного врача. Перекатная жизнь складывалась у Петровича, хоть не распаковывай чемодан. Кочевал по дальним и ближним гарнизонам, трудно ладил с начальством, но к высокому заступничеству не обращался. Скручивал нехитрый цыганский скарб, легко снимался из казенных комнатенок. В этом суетном передвижении как-то не заметил, что застенчивая Оля расцвела и превратилась в статную и красивую Ольгу Федоровну. Проглядел Петрович, как ухаживания гарнизонных сердцеедов подточили их брачные узы, а когда хватился и начал спешно латать семейную обшивку, понял, что давно опоздал — не было душевного созвучия. Сгорело, истончилось, померкло — все перекатная жизнь разворовала.
В одним из городов Поволжья незлобиво расстались, как-то враз устыдясь друг друга. Он понурый и в последние годы постаревший, она сжигаемая новым счастьем: на улице ее ждал избранник со шпалой в петлице. Петрович выхлопотал себе перевод и в канун Отечественной обосновался в столице.
* * *
В эту ночь Гранат спал прерывисто и беспокойно. И видел день, который уже начал стираться в стариковской ускользающей памяти. День хлопотный, который нельзя даже сравнить с обычным днем, когда приезжал хозяин. Гранат примечал озабоченность на лицах конюшенного начальства, какие-то бесконечные перетасовки в денниках. И особую атмосферу серьезной праздничности. Его немыслимо долго и с особенным тщанием чистили скребницей, конюх заботливо поправлял торбу с овсом, растирал стройные ноги. Вверх по жилам, против шерсти, и мягко вниз. Гриву заплетали старательно, не торопясь. Враз посерьезневший ветеринар дотошно искал изъяны в подковах, замывал, зачищал ноги, тщательно перебинтовывал их. Кузнец извинительно разводил руками и в чем-то оправдывался перед дотошным фельдшером. Наконец конюшенные мучения кончились, и Граната вывели на круг. Он привык к ежедневным пробежкам и приблизительно знал их продолжительность. Сегодня, по его конскому разумению, все шло шиворот-навыворот. Разминка была затяжной, но в очень медленном темпе, и парадный шаг ему ставил другой человек.
Поначалу он резко не понравился Гранату. Жеребца оттолкнул острый, слащавый запах его увлажненных, тщательно причесанных волос. От нового человека не исходило ни одного привычного конюшенного запаха. И это отчуждало Граната.
Но уже на круге пропало раздражение против новоявленного воспитателя. Гранат сразу взял нужный шаг, уловил требуемый ритм и, мощно изогнув шею, начал бросать под копыта зеленые метры, сотню за сотней, сотню за сотней… Неуловимым прикосновением человек выправлял стать жеребца. Тонко понимал, когда горделивая осанка может перейти в гордое конское чванство. Граната быстро захватила эта игра-учеба, и оттого, что все так складно у него получалось, он чувствовал невесомость своего упругого тела, обрел состояние свободного полета.
А потом его привезли в большой и шумный город. Все говорило о том, что у людей вершится какое-то значительное, великое торжество. Гранат нес на себе почетного всадника, нес самого родного человека — своего хозяина. Точеные ноги жеребца украшали белые чулки, седло было мягким, грива разобрана и заплетена волосок к волоску. Волнение людей передалось и Гранату. Жеребец подтянулся и все боялся что-нибудь напутать в четком человеческом ритуале…
Когда над площадью растаял последний удар больших часов, седок чуть тронул поводья. Гранат понес его строго и плавно, вытанцовывая на скользкой брусчатке. По малейшему приказу замирал, не роняя головы и стати, и тугие шаловливые кобылицы, не ломая строй, но явно нарушая людские приказы, слали ему любовные неслышные призывы. Но ответствен и горд был Гранат. Всем нутром сознавал свою избранность и потому не отвечал на легкомысленные посулы игривых кобылиц. Он ни разу не сбил ритуального шага, не подвел своего легендарного хозяина, не посрамил его высоких наград.
И в этот сладкий сон, спутав годы, вдруг вторглась Пальма. Притаившись в четком строю, она лукавила глаз на статного жеребца, так красиво и важно вышагивающего по застывшей торжественной площади. И здесь сорвался Гранат — подал голос вмиг примеченной рыжей красавице. От испуга, что сорвал немой протокольный выезд, открыл глаза…
Тихон выскребал деревянный настил и все так же добродушно-ворчливо философствовал о жизни:
— Ну, человек говорит во сне — куда ни шло. А уж лошади… Ох, времена настали, не дай господи…
Гранат скосил глаза на соседнее стойло и тревожно потянулся к перекладине. Пальмы не было, а с ней ушли и все ее запахи. Грустно и ласково успокоил жеребца Тихон:
— Теперь не жди. В другую конюшню перевели. К рекордам готовить будут. Да и какой резон ее здесь держать, с инвалидами в соседстве? Перебилась с вами недельку, а теперь в хоромы ушла. Молодых к молодым выстраивать надо. Они силы друг от дружки набираются. Ох, что люди, что звери — все едино в возрасте заблуждаются.
И еще ожесточеннее заработал метлой.
* * *
К утру изба выстудилась, и колкий озноб прервал скоротечный и беспокойный сон маршала. Он так и не отдохнул в короткий час затишья. За дощатой переборкой молоденький связист заклинал отозваться затерявшуюся «Двину». В чутком забытьи маршал горько думал о попавшей в окружение героической части Поливанова. Он понимал, как невероятно тяжело этому храброму командиру биться в отрыве от своих войск. И некому деблокировать вражеское кольцо, чтобы помочь Поливанову вырваться на оперативный простор, — все соединения ведут кровопролитные бои с фашистскими дивизиями, исступленно рвущимися к столице.
Маршал резко поднялся и, проскрипев хромовыми сапогами, вышел на крыльцо. Занимался непроглядный, унылый рассвет. И хотя уже давно шли изнурительные бои и сполна была изведана горечь затяжного отступления, все вновь показалось маршалу чем-то кошмарным, шагнувшим из нереальной жизни. Глухая канонада за дальними лесами, слепой посвист снарядов, летевших за деревню. Ломаные колонны отходящих красноармейцев… Понурые, измотанные тяжелыми боями, они стучали стылыми ботинками, обламывая заусеницы затвердевшей колеи. Эта приглушенная поступь солдатских шагов печалила и без того невеселые думы маршала. Завидев его, подтягивались командиры. Осипшие сержанты торопливо выравнивали ряды, челноками сновали вдоль строя, понукая пожилых и нерасторопных ездовых.
Угрюмо смотрел маршал на отступающих бойцов. Но теплилась в нем надежда, что еще зацепятся солдаты за подходящий рубеж. Что не последняя земля в этой деревне, люди с оружием в руках еще развернутся на запад и дадут фашистам сокрушительный бой. Болела душа за другое — вся улица запружена скорбными изгнанниками войны, испуганными, беспомощными в своей незащищенности беженцами. Они обреченно катили самодельные тачки с наспех собранным скарбом. Ловили отбившуюся скотину, робко просились на постой и неумело меняли на хлеб свои немудреные пожитки. Беженцы, ночевавшие в деревне вчера, прослышали, что под Можайском выброшен десант и пути туда отрезаны. Люди заметались, запричитали и потянулись в сторону Калинина. Но и оттуда катился встречный поток — фашисты прорвались к Ржеву, и на большаках орудуют диверсанты.
Политработники сбились с ног, выискивая паникеров и слишком болтливых. Но слухи множились, разбухали преувеличенными, искаженными подробностями. Тут были правда и отсебятина, надорванные нервы и страх перед самолетами, которые гонялись за беженцами даже на глухих проселках.