А потом замелькали в его конской жизни разные местечки и города, и уже нечасто он виделся со своим хозяином. Но по отношению к себе, по конскому своему довольствию Гранат примечал, что непростой человек его хозяин, что смирил он свой гордый нрав перед сильным и всеми уважаемым всадником.
В этой сытой и почетной жизни праздники редко приходили к Гранату. Но как встряхивался он, когда начинали беспокойно бегать люди по денникам, запоздало наводить порядок, выскребать, проветривать, вычищать. По этим суматошным приготовлениям Гранат безошибочно определял: минет одна ночь, и поутру он увидит хозяина. И снова музыка, строй застывших людей. И опять он гордо понесет своего хозяина на праздничное людское действо…
* * *
Доктору-пенсионеру, одному из самых близких друзей — Петровичу, — маршал позвонил вчера. Куда-то отлучились домашние, на время отступила слабость.
Он украдкой накрутил диск и, услышав глуховатый голос друга, принялся ворчливо выговаривать:
— И не совестно? Почему не был на последней поверке, отвечай? Ну что сопишь? Оправдывайся, ссылайся на что-нибудь, ну соври в конце концов…
Трубка не отвечала на балагурство, трубка встревоженно молчала. И, подкараулив паузу, озабоченно спросил Петрович:
— Что, Степушка, плохо?
Маршал кашлянул, поймал ровное дыхание и, все-таки остерегаясь домашних, зашептал как на исповеди:
— Плохо, Петрович, плохо, друг. Вчера каких только не наехало. Перекрутили всего, извели расспросами. Улыбались. Столько мне наговорили, что впору пускаться в пляс. А глаза у всех озабоченные, тревожные, и все по-латыни шпарили. Видно, каюк — отжил свое.
Петрович врезался в грустный монолог Степана и, овладев инициативой, начал отчитывать его:
— И враз расквасился, обмяк? А доктора всегда улыбаются. Это у Чехова они задумчивые и хмурят брови. Не к новобранцу приехали, а к больному. И случай, думается, нелегкий. Но к чему сразу руки по швам? Ты разве мало с ней встречался? Или не заносила она косу над твоей головой? Увернемся и сейчас, поводим костлявую за нос.
Но чувствовал Петрович, что грубо фальшивит, вроде бы гарцует на заезженном одре. Понимал, совестился, хотел порушить этот проклятый игривый тон. Но, как назло, веские и нужные слова куда-то сгинули, а в телефонную трубку ползла и ползла словесная шелуха. Степан Иванович не принял шутовского тона. Сам помог Петровичу избавиться от затянувшейся лжи. Будто саблей полоснул трубку:
— Завтра приезжай. Чему быть, тому не миновать. От тебя хочу слышать.
Высоко и печально запел отбой.
…Сейчас, поймав тихий, не протестующий, а покойно-смирившийся взгляд маршала, ссутулился и стыдливо замолчал Петрович.
Степан Иванович по враз опавшей спине доктора понял горькую правду. И сразу же провалился в мутную пучину. Оранжевые круги мельтешили тошнотными хороводами, и плыли, плыли по телу тревожные перезвоны.
Частые разрывы взметывали султаны серой земли, шрапнель выбивала всадников расчетливо и точно, как фанерные мишени на учебном стрельбище. Снаряды жалили самый центр атакующего эскадрона, отжимая красных бойцов к краю топкого болота. Под Степаном бесновался струсивший жеребец. Крутился юлой, с храпом вскидывался на дыбы и не шел вперед. Еще мгновение, и гибельная паника скрутит сабельные ряды, утопит в крови неудержимый аллюр конницы. Как наскочили на засаду и кто виноват — это потом, это не уйдет. А сейчас на счету секунды. Надо враз преодолеть растерянность и бросить конников на траншеи белых.
Холодные шпоры больно куснули жеребца. Захрапел, передернулся конь, уронил шапку розовой пены. Желтыми зубами попытался выбить колкие грызла. Скосил одичавший глаз на яростного седока, завис свечой, резко рухнул вниз. Но сбросить всадника не смог и от безумного ужаса зашелся звонким степным ржанием. Стальные удила рванули замшевые губы, и жеребец, презрев звериный страх, в стелющемся прыжке завис над траншеей. Стукнул подковами о каменистый бруствер и, почувствовав земную твердь, рванулся в диком, неистовом скачке. Жеребец не видел яростной сечи, он одичало носился среди смешавшихся конников и только краем глаза улавливал высверки молнии — разгоряченный хозяин рубил мелькавшие фуражки, мундиры, погоны. У самой гривы свистели пули, остро тенькала сталь схлестнувшихся клинков. Но жеребец не прял ушами и не вздрагивал вспененными боками — он уже обстрелялся в боях, да и вольный норов прибавлял смелости. Он радостно ощутил рядом дыхание эскадронных, по запахам знакомых лошадей — красные конники, перемахнувшие завесу огня, лавой обрушились на позиции белых.
Они полетели в тартарары, в темную и бездонную пропасть, ужаленный пулей жеребец и оглушенный Степан. Последнее, что услышалось сброшенному в траву командиру, — это сотнеголосое, победное и протяжное «ура, ура-ура!!!».
* * *
Через стены Гранат слышит зеленые и веселые праздники, когда взрывается конезавод человечьей разноголосицей, когда будит призывный звон колокола что-то затаенное, улегшееся на самое дно конской памяти. Он наново переживает азарт давних дней, когда стелется под летящими копытами зеленый круг и кажется, что еще миг, еще одно властное понукание всадника, и ты птицей влетишь к финишной отмашке… а впереди цветы, музыка. И ласковое похлопывание теплой руки по взмыленной, гордо изогнутой шее. Все это накатывается на него так явственно, что начинают беспокойно подрагивать старческие бока и будто новые силы вливаются в непослушные усталые ноги. Так трудно отрешиться от волнующей картины, так тяжело примириться с удручающим волю унылым и тесным стойлом. Выручает, как всегда, Тихон. Он любовно расчесывает свалявшуюся за ночь гриву, насухо вытирает просевшую от старости спину Граната. Неторопливо втолковывает жеребцу:
— Нашел чему завидовать. Ну ставят рекорды, ну хлопают им. — Старик недружелюбно косится на денники-люксы. — Ну и что с того? Сбрось с тебя два десятка годков — хвоста бы им не видать. Кишка тонка твою резвость иметь. Ну хоть Пальму возьми. Скажем так: кобыла что надо. А понятие к ней когда пришло? — Изломил бровь в каверзном вопросе. Помолчал. — То-то и оно, сказать нечего. Два года в сбой срывалась, а уж какие наездники ставили бег! Едва затолкали в лошадиную дисциплину.
Гранат беспокойно всхрапнул, и Тихон, учуяв поменявшееся настроение жеребца, заговорил тише и льстивее:
— Да не хаю я ее, не ругаю. Видная кобыла, что говорить. Грива волнистая, и глаза чистые. Наград и валюты навезла. Портретов хочь отбавляй. И все ж не ровня она тебе, ежли по годам честность соблюсти. Да и биография у ней пожиже будет. Ну продержится сезон, другой, и прощай, кобыла! А время минет, вовсе забудут. А ты калибра другого, ты особ статья! Ты, можно сказать, государственный жеребец, славой меченный. Не каждый геройского маршала на себе возил, не каждого определят на почетную пенсию.
Гранат хорошо понимал льстивую хитрость конюха — Тихон оправдывался за ту весну, которую так бурно и ранимо пережил Гранат. Тогда в конюшню пришло много новых запахов, на конезавод прибыли новобранцы-трехлетки. По-ребячьи неуравновешенные, не по рангу здешнего завода игривые, они заполнили денники непривычным шумным конским весельем. Тогда последняя весна пришла к Гранату, и уж потом никогда не волновало его весеннее пробуждение.
Рядом с Гранатом поселилась, вся в рыжем сиянии, с крутой холкой, вычищенная до полированного блеска, с белой звездочкой на лбу кобылица Пальма. Жеребец скосил глаз на соседку. Она прижимала к изящной голове тонкие, красиво обрезанные уши и серыми губами ощупывала перекладину. Приветливо окликнула соседа и втянула ноздрями воздух. Гранат ждущими губами потерся о ее шею, и таким степным привольем пахнуло на него, так резко ударили в голову давно забытые ароматы тамошних трав, что он заявочно прикусил ее холку. Дернулась, всхрапнула Пальма, уставилась на Граната удивленным глазом. И жеребец чутьем угадал, что нерасчетливо переступил черту, враз обнажив свою нежность, что не приняла его ухаживаний рыжая красавица. Изогнула дразняще шею, взметнула золотой каскад хвоста, оскорбленно отошла к дальней стенке. Гранат оправдался тихим и ласковым ржанием и снова просунул голову в ее стойло. Милостиво и прощающе Пальма шагнула к нему и благосклонно позволила вылизать себя. Старательно и уже без каких-то заявок чистил он свою последнюю избранницу.