Но хозяин дома взбунтовывался часто и одним махом рассыпал неумолимый регламент казенного жизнеустройства. Неугомонная горячая кровь взвихривала его и на восьмом десятке, когда озорно стряхивал он с себя годами копившуюся чинность, становился лукавым и бесшабашным, приводя в испуганное недоумение приставленных к нему адъютантов и помощников. Он враз забывал о короткономерном служебном телефоне и по обычному аппарату начинал торопливо обзванивать своих приятелей. Маршал был нетерпелив и требователен, он сразу хотел видеть всех, забывая, что и сверстники прибрели к закатной черте, что и к ним намертво прилепились старческие хвори и недуги. Тогда носилась маршальская машина по заветным адресам, выдергивала из семейного уюта верных приятелей и свозила их на непритворное и широкое хлебосольство.
Молодился хозяин, по-мальчишески бахвалился, выискивал в себе ушедшую стать, нерасчетливо наливал полные чарки. И первая же рюмка рождала удаль, путала годы, горячила его голос, так уставший от команд и жизни. В минуты хмельного забытья казалось, что все вернулось на круги своя, а впереди не считано и не мерено, что еще ликуют мышцы от взыгравших прежних сил… Но хмельное возбуждение было кратким — оно истончалось осипшими старческими голосами, тяжелыми придыханиями, напоминало о себе слинявшими зрачками боевых друзей. И сникал гомон, утихомиривался хозяин, а разговор входил в берега умудренной, много повидавшей старости, для которой мало осталось житейских секретов и новизны, которая выверила все нормы доброты и подлости, которая ничего не боится, а покорно ждет.
Старых друзей осталось очень мало, и никто из собравшихся за столом ничего от маршала не хотел — служение великой идее было главным смыслом их жизни. Хозяин пристально всматривался в оробевших после застольного всплеска друзей. Честные, притомленные длинным временем глаза в ответ любовно оглядывали его, общую гордость и веру, олицетворение их ушедшей в историю юности. Так и хотелось крикнуть этим бескорыстным немым: ну попросите же что-нибудь, потребуйте, в конце концов! Но слов таких маршал не произносил. Знал, что кровно обидит дружбу. И насупленно замолкал…
* * *
У Граната стойло в дальнем углу теплой конюшни. Здесь круглые сутки полумрак и устойчиво держатся вкусные запахи овса и сена, сюда редко забегает травяной ветерок воли, так остро тревожащий старую лошадь. Всем своим конским существом Гранат признает справедливость людских решений: и то, что поближе к открытым воротам квартируют молодые лошади, в ком играет неизбывная сила и кто при настоящем деле, и то, что он, самый давний постоялец, определен сюда, в сумрачную окраину конюшни, и то, что по доброте человечьей получает даровой корм. Жеребцу трудно посчитать все ночи и дни, проведенные в этом покойном и теплом уголке, где всегда пахнет влажной сыростью. Бог весть когда досталось ему это стойло, и с тех пор время течет нудно и тоскливо. Мутная лампочка смыкает сутки, и Гранату кажется, что на дворе нескончаемый блеклый день, в который уложилась вся его жизнь.
Хотя иногда это монотонное течение нарушалось, и перемены волновали жеребца. В щели конюшни врывались вестники весны: щекотало ноздри дыхание талой земли, звали ароматы проклюнувшейся молодой травы, дурманили голову, распаляли коня дразнящие запахи молодых кобылиц. Тогда, помимо его воли, выстукивали нетерпение копыта, судороги морщили блестящую шерсть. Напрягался могучий некогда круп Граната, и весь он заходился в призывном, угарном ржании. Он видел себя на зеленом кругу, среди благосклонных подруг и ревнивых, фыркающих жеребцов, которые не решаются оспаривать его первенство, — видел себя во главе молодого и преданного ему табуна. И, забыв о реальности, начинал метаться по тесному стойлу, пробовал зубами перекладины, раскачивал грудью стенку. Казалось, скрытая в нем сила вот-вот порушит все эти перегородки, вынесет его за стены опостылевшей конюшни и во всю мощь своих легких протрубит он о долгожданной свободе.
— Не балуй! — возвращал его на место незлобивый голос. — Имущество казенное не порть, — ворчливо втолковывал Тихон опьяненному Гранату.
И так же не в сердцах, а с притворной строгостью стегал жеребца веревочной разлохматившейся плеткой. Тогда остро досадовал Гранат на конюха, хотя вообще-то любил Тихона, потому что на себе ощущал его доброе сердце, его кроткий нрав. И еще примечал Гранат, что стар Тихон и немощен. Рядом важничали нарядные, заносчивые люди, удачливые, всегда смеющиеся, вокруг них роились услужливые, верткие человечки, а Тихон в дальнем углу был всегда один. Потому и прощал Гранат ему плетку, понимая, что она так, для острастки… Лошадиная обида была мимолетной и непамятливой.
Тихон по всем статьям превосходил этих красовавшихся парней, которые иногда заглядывали и сюда, в сумрачный угол конюшни. Гранат безошибочно определял человечьи интонации, то чувство, которое вкладывали в голос люди. На Граната глядели как на диковину, на какое-то необъяснимое чудо, а вернее, чудачество. Трудно было разобраться, что говорил Тихон, но в его голосе были уважительная нежность, тихое поклонение, недоговоренное восхищение. Те подходившие к стойлу тоже оживлялись, размашисто жестикулировали, цокали языками, рассыпались обидным для Тихона и Граната снисходительным смешком, раздражающе дымили сигаретами, громко шелестели рубахами. При таких посещениях весь сжимался Гранат, норовил повернуться к людям крупом, беспокойно всхрапывал, менялся прямо на глазах. Кровь приливала к сердцу жеребца, и шерсть становилась матовой. Он не мог сказать конюху: пусть никогда не подходят эти говорливые и недобрые посетители, от которых Тихон должен почему-то защищать его. Пусть они холят своих награжденных, именитых лошадей. А Тихону невдомек было, что тяготят Граната незваные визитеры, что обижают они его своими сочувственными ухмылками, неискренними разговорами.
В эти постылые минуты дичал, замыкался и весь уходил в свои думы Гранат. В памяти старого коня что-то еще удерживалось, и в такие тягостные мгновения воспоминания спасительно приходили на помощь.
Где-то в немыслимой дали, в пахучем степном безбрежье вставал старенький конезавод. Взгорбившаяся земля вокруг него, росные, особо сладкие на утренней зорьке сочные травы. И видел Гранат себя в родном, беспокойном табуне уже отлученным от матери и позабывшим ее. Видел себя среди шаловливых сверстников — стригунков, игривых, бестолковых, озорных. Среди самых бесшабашных жеребчиков Гранат выделялся какой-то суматошной неугомонностью. Он не мог пастись спокойно — жизнь была такой загадочной и прекрасной, что и к двум годам не мог остепениться породистый, крутобокий красавец. Объезжали и ставили его лошадиный характер, долго и мучительно. Играючи выбивал он стальные грызла, сбрасывал недоуздок и в два счета разделывался с седоками. Наездники летели с него один за другим, пока не объявился на конезаводе всадник с крепкой рукой и таким же упрямым характером.
Гранат навострил уши, мощно и гордо изогнул шею, настороженным глазом косясь на подходившего мужчину. И чем ближе подступал он, тем сильнее захотелось Гранату выкинуть с незнакомцем испробованную и коварную шутку — дать оседлать себя, а на первом же круге стремительного аллюра выкинуть поверившего в укрощение седока.
Жесткая рука легла на холку и чуть сдавила ее. Жеребец не почувствовал пота на человечьей ладони и враз насторожился. Властным и мягким движением пальцы незнакомца разжали губы, и холодная сталь стукнула по зубам. Напрягшийся в томительном предчувствии жеребец впервые пропустил самое важное — он не заметил, когда тело седока стремительно взметнулось вверх. По-жокейски, не касаясь стремян, мужчина прыгнул в седло. И взбунтовался свободолюбивый нрав Граната. Он несколько раз взбрыкнулся мощным крупом, но злые шенкеля диктовали жеребцу неуступчивую волю человека, его хладнокровное главенство и неоспоримую власть. Жеребец птицей летел по лугу, выкидывал свои номера. Но тяжесть со спины не исчезала, и с каждым кругом Гранат яснее понимал бессмысленность своего лошадиного бунта. А когда, весь взмыленный, роняя пышную пену с разгоряченных губ, остановился у конюшни, как-то сразу уразумел, что наконец нашел своего хозяина. Седок, так легко скользнувший на землю, любовно оглаживал ходившие, словно кузнечные мехи, пенистые бока, сильными пальцами продирался сквозь буйную нечесаную гриву и что-то ласковое говорил Гранату. У жеребца ушла кровь из глаз, и горевшая доселе ненависть погасла в них. Озноб, несколько раз пробежавший от холки до хвоста, уже не был угрожающим и непокорным. Гранат в эту минуту осознал по-лошадиному преданно и бесповоротно, что уж никогда не будет у него запаха роднее и ладоней ласковее. Незлобиво фыркнув, покорно склонив шею, жеребец бархатно подобрал с теплой ладони заслуженную награду и благодарно захрупал сахаром…