Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

– То есть вас выгнали из института?

– Да, и я подумал: какое счастье, я больше никогда нигде не буду служить! А в результате стал на старости лет государственным служащим: ведь система образования во Франции – государственная. Так что, возвращаясь к нашей теме, – отношения с властью постоянно были конфликтными, собственно, с ее стороны: я ведь ее отменил, а она ко мне продолжала приставать. Все мы дружно презирали советскую власть, но пока это было на уровне анекдотов, и даже если они находили одну-две запрещенные книги, за это еще не сажали. Но когда их у меня оказалось 200, для органов это был, конечно, лакомый кусок.

– Вы считаете, что ваш арест связан именно с информацией о запрещенной литературе, а не, например, с общим сгущением атмосферы и разгромом неподконтрольных гуманитариев к началу 80-х?

– И то и другое. Даже более конкретно – это был андроповский год, короткий, но не забывайте о прошлом спасителя Венгрии, том же, что и наших нынешних властей, а они не могут в эту свою дудку не дуть. Вообще в Петербурге была своеобразная ситуация. В Москве были настоящие диссиденты, КГБ их пас, постепенно изничтожая, а питерские органы их душили на корню, потом им нечем было заниматься, и они хватали интеллигентов, ведущих более или менее независимый образ жизни. Когда [в 1980 году] было сфабриковано дело Кости Азадовского, я сказал своим друзьям, что теперь я «на роковой стою очереди». Но тем не менее арест – это немного как смерть, о которой Бродский пишет, что «смерть – это то, что бывает с другими». С одной стороны, настал момент, когда дело явно уже шло к аресту, с другой – все-таки казалось, что до этого никогда не дойдет. Потому все равно это случилось неожиданно. Если бы мои книги не «засветились», я думаю, что по той довольно обычной сумме грехов, которую я наработал к тому времени, никто бы меня специально не сажал. Засветились же они случайно. Книги эти хранились у старой дамы – Софьи Казимировны Островской. По иронии судьбы только сравнительно недавно выяснилось, что в довоенные годы она была осведомительницей, приставленной к Ахматовой. А вот в семидесятые, когда я с ней был знаком, она была уже такой почтенной матроной, к которой ходили молодые люди слушать ее… молчание, потому что она очень мало говорила и об Ахматовой, и вообще о ком-либо. Заходил к ней и я, и она мне позволила держать эти книги у нее в платяном шкафу. Хранились они там долго, может быть, лет 10–12 или больше, я пользовался ими сам, давал близким друзьям, и не было ни одного прокола. Но когда она заболела и стала умирать, их надо было куда-то девать. Думаю, если бы я их увез на дачу и спрятал на чердаке, то ничего бы и не случилось. Но я не хотел подвергать опасности отца и отдал их по рекомендации человеку, как оказалось, ненадежному, который устроил что-то вроде избы-читальни, записывая, кому что давалось, так что все это очень быстро провалилось. А у нас была договоренность, что в случае чего он скажет, что эти книги он получил от кого-то из уехавших людей (тогда процветала эмиграция в Израиль). Он недели две держался, потом раскололся.

– Вы не хотите его назвать по имени?

– Почему нет? Гелий Донской. Я с тех пор больше никогда его не видел. За покаяние и сотрудничество со следствием он получил небольшой срок – три года по легкой статье, 190-й. А я – 7 лет лагерей и 5 лет ссылки, максимальный срок по более тяжелой статье, 70-й. Разница между статьями тоже схоластическая: те же самые действия – «распространение заведомо ложных клеветнических измышлений, порочащих советскую власть» и т. д. – по 70-й становятся действиями «с целью подрыва советской власти». Интересно еще, как устанавливаются эта заведомость и эта цель. Я, кстати, на суде сказал: что это за власть, если ее можно подорвать десятком или даже парой сотен книг? И я все-таки очень счастлив, что, несмотря на соблазны (а я не скрываю, что они были, – очень уж не хотелось в зону), я послал их к черту и не признал себя виновным. За что, собственно, и получил большой срок, а не за сами книги, плевали они на книги. Их цель – вытащить признание, раскаяние.

– А если бы, предположим, вы признали себя виновным, неужели они бы питали какие-то иллюзии, что вы искренне раскаялись? Или им формально нужно было это?

– Плевать им было абсолютно, искренне или неискренне, это абсолютный цинизм! Не перевоспитывать же они меня собрались. Они идиоты, но все-таки не настолько. Нет, это просто машина, у которой свои законы, и они будут тратить сотни тысяч на длинный процесс – они сами говорили, что процессы такие длинные, потому что, сидя в тюрьме, человек может передумать, так ли ему нужно отстаивать свою свободу.

– То есть гэбистам было выгодно держать человека подольше под следствием в расчете на раскаяние?

– Да. Много было и шантажа, и угроз. Они действуют дешевыми методами, но во многих случаях достаточно эффективными.

– А где вы сидели под арестом?

– Под арестом, конечно, в тюрьме при Большом доме. Все думают про Кресты, но Кресты – это для тех, кто арестован по уголовным статьям.

– Каков был контингент во внутренней тюрьме Большого дома?

– Контингент был смешанный. Это тюрьма для так называемых особо опасных преступников. Старая Окружная тюрьма, к которой, когда тесно стало на Гороховой, за год, как в сказке, пристроили Большой дом. У Ахматовой есть стихотворение «Предыстория»: «…темнеет жесткий и прямой Литейный, / еще не опозоренный модерном…» – «модерн» сей и есть Большой дом. А в этой тюрьме кто только не побывал – от Ленина до Гумилева и обэриутов, да и множество моих старших знакомых и молодых друзей. Кого я там видел? Только тех, с кем сидел в камере, – одиночного заключения там нет, а подсаживают главным образом стукачей. Правда, был бывший летчик, очень симпатичный человек, его попросили что-то перевезти, а это оказалось чем-то не тем. Были какие-то «честные контрабандисты»; был матерый уголовник, весь в татуировках, не знаю, как он туда попал. С ним я просидел недолго – его ко мне в камеру посадили, конечно, для острастки, а мы, наоборот, чудно ладили, он мне на прощанье, когда меня переводили в другую камеру, подарил две головки чеснока. Вообще классический тип уголовника – это немножко другой подвид homo sapiens, может быть, с бóльшим количеством неандертальских генов. Уголовников я потом встречал только по пути в зону. По сравнению со сталинскими временами их отношение к политическим совершенно изменилось – они стали к ним относиться с уважением, как к защитникам в том числе и их прав. Однажды на прогулке по крохотному треугольному дворику я услышал, как кто-то кричит из окна: «Цирик – козел. Привет политикам!». Если в сталинских лагерях уголовники использовались как орудие против политических заключенных, то теперь, наоборот, тех и других строго разделяли, чтобы «политики», не дай бог, не распропагандировали урок – социальных попутчиков.

– Были ли там одновременно с вами те, кого мы называем диссидентами?

– Кажется, нет, но люди там не пересекались, раньше даже на допрос водили, стуча какими-то погремушками, чтобы два конвоя не встретились. Вообще тюрьма стояла почти пустая. Люди были в основном случайные.

– Ваше дело вели сотрудники ленинградского КГБ, многих из которых мы знали потом по перестроечной и постперестроечной активности.

– Первым моим следователем был [Виктор] Черкесов. Помню, как он орал: «Я, как чекист и коммунист…» Тогда это был молодой и рьяный карьерист, абсолютный циник. Вот и все, что можно о нем сказать. В общем, так как мы больше орали друг на друга, меня потом отдали якобы «мягкому» следователю – Владимиру Васильевичу Егорову, он сейчас в Смольном сидит. Ну, там же всегда – злой следователь и добрый следователь, а на самом деле такой же. В ответ на его первую фразу – «Ну что, Михаил Борисович, будем доводить до суда?» (у них почему-то всегда плохо с прямым дополнением) – я расхохотался. Потом в надежде установить отношения он предложил при мне позвонить моим родителям – при условии, что я не буду подавать голос. Для меня, конечно, важно было убедиться, что они здоровы, и я услышал в трубке голос моей мамы. А когда, завершив звонок, он заявил: «Вот видите, Михаил Борисович, я ваш раб» – я ему ответил: «Вы раб КПСС». Это слова, которые татуировали на лбу самые отпетые уголовники («беспредел», «отрицаловка»; татуировку сдирали вместе с кожей – они делали новую).

96
{"b":"561868","o":1}