Я написал письмо Ельцину с протестом против выталкивания меня из Москвы. Большое политическое письмо, Сеня Рогинский, раньше вернувшийся из лагеря, мне помогал его править, вычеркивая слишком громкие слова. Шел 1986 год. Я направил письмо двумя путями – официальным и неофициальным. По официальному довольно быстро получил отказ, но был еще второй путь – через того же Лена Карпинского. 1986 год вообще был ничуть не либеральный, плохой. Знающие люди (в отличие от меня, я-то по-настоящему пайки не ломал) говорят, что 1985–1986 годы в зоне были тяжелые. Собственно, [Анатолий] Марченко умер в декабре 1986 года.
– За две недели до освобождения Сахарова.
– Ситуация начинает меняться только после смерти Марченко и отчасти в результате ее. В зоне ГУЛАГа никакого либерализма не было.
Письмо, отправленное через Лена, дошло Ельцину в руки. В этом еще как-то участвовал знакомый Ельцина из Свердловска, но вроде не из тех, кого он забрал в Москву. И потом была встреча не встреча – скорее, смотрины, где меня показали Борису Николаевичу. Дело было на Николиной Горе, на даче, но не у Лена. Он не сказал мне, чья это дача, большая дача. И меня, так сказать, привели в гости к неизвестному мне хозяину. Но не узнать Ельцина было трудно, хотя он ни слова не сказал, просто сидел и смотрел. А Лен чего-то в своем стиле говорил хозяину. Все они еще для меня были тогда на одно лицо как «старики», хотя, думаю, многие были помоложе меня нынешнего (смеется). А мне они казались старцами.
Лен рассказывал, какой я хороший, толковый парень и какой «государственный». Мне было, честно говоря, неприятно, и я ждал, чем все закончится.
Тем не менее в результате этой интриги я в конце декабря 1986 года получил бумагу, с которой пошел в милицию, и меня тут же прописали в Москве – временно. И потом я продлевал прописку каждые полгода, временная прописка у меня оставалась еще долго, несколько лет. На амнистию для политических я подавать не захотел. Уже давно работал в «Веке ХХ и мире», был директором ИА Postfactum, а у меня все еще была временная прописка. Но это совсем другая история, другие люди и журналы.
Часть III
«Для тех, кто сидел и собирался сидеть, это была большая отдушина»
Сергей Ходорович:
«Мы находили в себе силы противостоять идиотическому безумию»
© Из архива Сергея Ходоровича
Сергей Дмитриевич Ходорович (8 февраля 1940, Сталинград) – правозащитник. В 1960 году окончил Барнаульский строительный техникум. В 1965–1972 годах жил в Крыму, с 1972 года – в Москве.
В 1977–1983 годах – распорядитель созданного на средства А.И. Солженицына Русского общественного фонда помощи политзаключенным и их семьям. Арестован 7 апреля 1983 года. 15 декабря 1983 года приговорен к трем годам заключения. В лагере в Норильске обвинен в злостном нарушении режима, в апреле 1986 года приговорен к трем годам нового срока. Освобожден в конце марта 1987 года.
С мая 1987 года живет в Париже.
– Как вы оказались в диссидентской среде? Кто был вашими проводниками в эту среду?
– Когда началась оттепель, стали появляться кое-какие шевеления, и я, входя уже во взрослый возраст, стал задумываться и смотреть по сторонам. И советское устройство жизни стало мне представляться… ну просто противоестественным. Ведь изначально человек знал, что у него есть какая-то национальность, представлял всегда Бога над собой и всегда понимал, что такое частная собственность. И вот этих трех основ жизни человека пытаются лишить! Национальность – это выдуманное, Бога нет, и частная собственность – от нее одно зло, которого быть не должно. И продолжали упорствовать в этом во всем, даже когда уже совсем очевидно стало, что эксперимент дал отрицательный результат, что далее жизнь так не может продолжаться.
Сергей Ходорович в квартире Александра и Арины Гинзбург. Москва, середина 1970-х
© Из архива Сергея Ходоровича
Кстати, меня натолкнул на эти размышления о противоестественности коммунистического образа жизни Станислав Лем. У него есть рассказ о сообществе людей, в котором люди прониклись идеей, что человек должен жить под водой… Подключен мощный пропагандистский аппарат, разработаны методики, подготовлены и трудятся инструкторы, радио постоянно ведет репортажи о достижениях и рекордах в осваивании жизни под водой. Это очень похоже на то, что нам что-то противоестественное пытаются привить всю жизнь, потом уже и сами в это не верят, но по инерции все продолжают. В общем, вот так представлялось мне наше жизнеустройство. И полное понимание своей ничтожности, никчемности, невозможности как-то действовать. Это начинало все больше и больше угнетать. Но, с другой стороны, что я мог сделать? А ничего не делать – тоже не мог…
Помню, ко мне в Крым приезжал друг из Новосибирска и с упоением слушал «голоса». И видя, что я скептически к этому отношусь, не рвусь слушать, говорит: «Почему ты не слушаешь? Тебе неинтересно, что ли?» Я говорю: «Ты знаешь, это на мазохизм похоже. Вот я слушаю то, то, то, ничего не делаю. Завтра я опять слушаю и ничего не делаю. И такое желание – лучше этого не слышать». Это больше всего тяготило. А в Москве уже явно началось общественное оживление, бурление, тогда говорили об инакомыслящих, потом прицепилась кличка – диссиденты. И среди них очень активна была моя двоюродная сестра Татьяна Сергеевна Ходорович. Через нее я очень быстро мог получать самиздат, тамиздат, читать все. Таня рассказывала, что у них то делается и то, интерес у меня был огромный, и к чтению тоже, но в то же время я продолжал ощущать себя былинкой, ни на что не годной. Такой вот был во мне разрыв.
Слева направо: первая жена Сергея Ходоровича Людмила, их дочь Марина, племянница Ходоровича Татьяна Леденёва, сын Татьяны Ходорович Александр Макушечев, Сергей Ходорович. Крым, конец 1960-х
© Из архива Сергея Ходоровича
Вообще мой случай, я бы сказал, чисто литературный. В «Круге первом» Солженицына есть персонаж – Володин, советский дипломат, он перебирает архив своей матери, читает письма того времени и останавливается на одном письме, когда она описывает подруге свою жизнь. В частности, она пишет, что вокруг много разных несправедливостей и она понимает, что несправедливости всегда были, есть и будут, она человек маленький и не в состоянии с ними бороться, но не участвовать в них она считает своей, так сказать, жизненной позицией. А я уже к этому сам подошел, но мне толчка как бы не хватало. И я подумал: а чего ради я на все субботники, на выборы, на демонстрации, куда гонят, хожу, как баран? Что мне, собственно говоря, о карьере заботиться, зачем я это все делаю? И решил, что не буду я ничего этого делать.
Очень быстро оказалось, что это крайне трудно осуществить. Тут же стало видно, что целый аппарат всяких партийно-пропагандистских работников каждого советского человека держит в поле зрения и от каждого добивается непосредственного участия в советской жизни. А так, чтобы кто-то оказался неохваченным, – это их не устраивает. И сильно раздражает…
Скажем, профсоюзная работница нам говорит: «Вот марочки, ДОСААФ, давайте по 30 копеек». Я говорю: «Я не дам». – «Почему?» – «Я не член ДОСААФа». – «А кто член? Я пошла, мне их дали, а я что с ними буду делать?» – «А зачем ты их брала?» – «Ты что, сбрендил, что ли?» Она, вытаращив глаза, убегает, и звонок – меня к директору зовут. Это я уже в вычислительном центре работал, в Москве. А директор уже наслышан, что у меня с КГБ разные сложности, чем-то я опасным занимаюсь, но пока их из начальства никто не дергал, они с пониманием относились. И он говорит: «Да, я все понимаю… Но это что за баловство? Вам что, 30 копеек жалко?» Я ему говорю: «Знаете, вот вам не жалко 30 копеек – отдайте за меня 30 копеек». – «А, вон как ты… Ну, иди». Если бы я ему сказал, что мне на сигареты или на хлеб 30 копеек не хватает, никаких разговоров нет, а тут он, значит, спросил и понял, что дело не в 30 копейках.