Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

– 1973 год. Недавно вышел фильм Андрея Лошака о деле Якира и Красина. И 1973 год был там преподнесен как некий кризис диссидентского движения, которому к тому времени было не так много лет, оно фактически только устанавливалось. Нельзя не вспомнить, что буквально через полтора месяца после процесса Якира – Красина, фактически синхронно с ним, в активную фазу действий вступил тот же Сахаров, через полтора месяца после покаяния Якира и Красина вышел первый том «Архипелага ГУЛАГ», что придало новый мощнейший импульс всему антисоветскому движению, и связанный с процессом Якира и Красина кризис был, как мне представляется, преодолен. Так ли это?

– Поскольку мы оба занимаемся историей литературы, мы знаем, как формируется вторая волна, первая, новаторство и все такое. Если это и был кризис, то кризис поколения диссидентства, связанного с формированием инициативной группы, той же «Хроники текущих событий». И мы не заметили, как сформировано было уже следующее поколение, для которого это был выход из кризиса. Да, это был кризис, да, распад, желание одного уйти, другого – признать себя виновным. Я находился в заключении, и как раз в эти дни у меня проходила ломка – каким путем вернуть себя назад в человеческое состояние. И на меня очень сильно подействовало… Я уклонюсь немножко от темы в сторону фактов. Учитывая мое хорошее поведение, мне разрешили читать «Литературную газету». Не только «Орловскую правду» и газету «Правда». А в «Литературной газете» около 1 сентября была цитата из заявления Солженицына, где он сказал, что Виктор Красин и Петр Якир продались за пол-литра водки. И я все время думал: неужели я продался за бутылку водки и что это – «продался»? Простым словом тебя огрели по голове, и это, как заноза, сидело, торчало, и импульс был – как выходить из этого состояния. Честно говоря, 1973 год был кардинальный. До 1972–1973 годов мы все думали (по крайней мере, я), что пришел на допрос – отбрехался, сказал «пошли на фиг». Что не давать показания, когда ты арестован, – это легкое дело. Все читали романы Юрия Давыдова, Трифонова про народовольцев, все это было далеко, и все считали, что опыт набран и все такое. Ничего подобного. Вдруг оказалось, что ты попал по-настоящему в это дело, теперь происходит формирование тебя как человека и тебя давят. И я позже узнал, что, когда я давал показания, в это же время – я читал это в деле уже позже – были заявления [Евгения] Барабанова, Боннэр… И я вижу, что 1973 год – это радикальный, переломный момент, описываемый не только как кризис, а как год острого… именно формирования нового направления, когда люди закаляются. И не только я, но та же Боннэр считает 1973 год узловым в истории освободительного движения.

– Если вам была в тюрьме доступна «Литгазета», то наверняка в январе-феврале 1974-го вы читали антисолженицынские статьи в рамках кампании против «литературного власовца»?

– Этого я не помню, «Литгазету» тогда уже отобрали у меня… «Литературный власовец» – это я услышал раньше, на каком-то из съездов писателей. Говорил, кажется, Сергей Михалков. Под следствием я ограничен был в чтении. «Архипелаг» я прочитал уже после освобождения. Если даже не в эмиграции.

– Вы вернулись из ссылки в 1980-м. Какие изменения вы увидели в диссидентской среде?

– Я приехал в 1979 году в Москву в отпуск, и ко мне в ссылку приезжали друзья в 1978–1979 годах. Внешне люди изменились. Одежда, интерес к одежде, какая-то обеспеченность западными деньгами и все такое. В Москве, когда я приехал, мне немножко было не по себе, когда я видел зажиточность в нашем кругу.

– Эта зажиточность была связана с западной помощью?

– По-видимому, да. При том что в ссылке сталкиваешься с тем, что вокруг шаром покати. А вообще шел я по Москве осенью 1979 года – и это другой город был, другие лица, почти что никого знакомых. Все в кожаных курточках, замшевых – ну, не все, а многие. И это тогда уже была чужая мне Москва. А среди своих – такая вполне обеспеченность и нежелание много слушать про ту реальность, из которой я вернулся.

– Это было связано со своего рода защитным механизмом?

– Скорее, с профессионализмом. Кто-то занимался информацией о ссыльных, кто-то занимался церковными делами… Сам я по выходе не был нацелен на то, чтобы включаться в политическую деятельность, и меня больше интересовало, кто родился, кто умер…

– Тем не менее вас вынудили уехать. Почему?

– Ну, во-первых, начиная с 1982 года была установка – чистить Советский Союз, чистить Эстонию. И во-вторых, неясность относительно меня как такового. Нераскаявшийся, общающийся, имеющий контакты с Западом – я был им непонятен.

– Как вам объявили о том, что вы должны уехать?

– Увольнение в Тарту с работы, лишение прописки…

– Под каким предлогом?

– Прописка – явились к моей квартирной хозяйке, вдове Якова Абрамовича Габовича, погибшего в 1980 году тартуского математика, шахматиста и автора песенок в немецком кабаретном стиле, покровителя нас, нищих студентов 1960-х, и просто рекомендовали выписать меня от себя. Параллельно меня по сокращению штатов увольняют из Исторического архива в Тарту, несмотря на сопротивление профсоюза. Когда профсоюзное собрание высказалось против… Меня попросили выйти из зала, и началось давление. Видимо, неожиданное. Там были члены комсомольского бюро, и, видимо, один не стал голосовать, он сидел до 1956 года как сотрудничавший с немцами, и молодые возмутились… В общем, потом проголосовали единогласно. Эта история описана в юбилейном сборнике Исторического архива Эстонии лет пять назад. И я остался без работы и без места жительства. И без семьи, потому что жена в это время уже в Москве выходила замуж за другого. Я стал искать работу через разных людей – в школе для трудновоспитуемых, в строительстве, где угодно, что давало бы возможность где-то жить. Но потом тоже объяснили, что все усилия напрасны – дано указание не принимать меня на работу. Даже туда, где всегда есть места. В общем, как в кампанию против филологов 1952–1953 годов. И в начале 1983 года я решил поехать в Москву, в центральный КГБ. Я пошел не в приемную, а с противоположного Лубянке входа. Я знал только одну фамилию – человека, который приезжал ко мне в ссылку в Тургай и потом в Тарту в 1980 году. Это был Александр Владимирович Баранов, начальник 9-го отдела, как потом выяснилось, 5-го управления, полковник. А 9-й отдел – это оперативная работа с диссидентством, от Сахарова до других. Там прапорщик или кто-то стоял, и я говорю: «Можно видеть товарища Баранова?» Он говорит: «У нас десять тысяч…» Успеваю завершить его фразу: «…баранов». В общем, через некоторое время меня направили на Кузнецкий Мост, в приемную, и мне сказали: часа через два приходите, вас примет товарищ Баранов. И действительно, довольно оперативно появился этот Баранов с молодым человеком, который, если я бы сделал предложение сотрудничать, перенял бы меня как связник. В этот же день или на следующий, не помню, мне была дана возможность, редкая тогда, эмигрировать. Баранов так и сказал: вам дана редкая возможность отправиться на Запад, это мало кому дается, разумеется, по израильской линии. Я говорю: «А другие варианты?» Другие варианты – написать покаянное письмо. Я говорю: «А о чем? Я, собственно говоря, ничем не занимаюсь!» – «Ну, о своем заключении, о том, что были неправы…» Я сказал, что подумаю. «Ну, не знаю, какую работу вам тогда дадут… В Литмузее, может быть, в Тарту… Конечно, вы не будете редактором журнала». Главное же, Баранов сказал: «Вам дается еще одна возможность – стать нашим консультантом по диссидентству». И на мою усмешку – «Чего вы смеетесь? Вам никто не предлагает стать стукачом, у нас их много». Я спросил: «А еще есть варианты?» – «На БАМ езжайте». А на БАМ принимали через райкомы комсомола. Не помню, было ли прямо сказано, что «если вы не согласны поехать на Запад, мы вас вынуждены будем посадить», но ясно, что я уже стал паразитом-тунеядцем. И я после встречи пошел к [Александру] Осповату, к нам пришла Мариэтта [Чудакова], советовала, что делать. В общем, я написал заявление на имя Андропова, что в СССР ощущается необходимость перемен и что может быть в новых условиях полезен каждый, в том числе и я. Однако я не готов осуждать свою прошлую деятельность не потому, что считаю себя правым, а потому, что говорить о ней могу лишь в совершенно свободных условиях, но я хочу трудиться и жить в СССР. И на следующий день уехал с этим заявлением в Тарту. Принес его в местный КГБ. Мне сразу сказали: никакого Литмузея, там нет мест. Было уже ясно, что это игра: Москва говорит одно, эти – другое. Говорят: «Приходи завтра». Я пришел завтра, мне сказали, что текст письма не годится, и вернули его. Я решил воспользоваться другой возможностью – обратиться прямо в ЦК КПСС. В Тарту была какая-то конференция, и на нее приехала Лора Степанова с [мужем, Георгием] Левинтоном. Мы с Лорой специально встретились вне помещения, опасаясь прослушки, и я попросил ее узнать у ее отца – академика-секретаря [Отделения языка и литературы АН СССР], у которого, естественно, были прямые контакты с ЦК, не примет ли он меня и не поможет ли устроить встречу с кем-то в ЦК. И я ждал от Лоры условного сигнала о том, что он согласен меня принять. Но когда такой сигнал пришел, мне в тартуском КГБ сказали: «Не вздумайте ехать в Москву, ничего не получится». И вернули мое заявление. Я сказал: «Ну, тогда я готов уехать за границу». И тут я увидел удивление на лице чекиста (кажется, его фамилия была Ситин). Потом, в 1992 году, из ставших доступными бумаг КГБ выяснилось, что уже планировалось склонить меня к выезду за границу.

9
{"b":"561868","o":1}