Я помню, в этот месяц, пока я был в Москве, посол Нидерландов, по-моему, меня как-то нашел и пригласил поговорить. И сказал, что вот они готовы предоставить мне убежище. Но мне это казалось совсем невероятным – какие Нидерланды… И я отказался. Поскольку это все оформлялось опять же через Израиль, через израильскую визу… Формально у них выезд только один был – через Израиль. Очень это было неудобно, я много извинялся в посольстве Израиля, что нет выхода, приходится просто воспользоваться их визой как средством передвижения, с Израилем у меня ничего общего нет, я туда, конечно, не поеду и очень благодарен, что они с пониманием относятся и дают возможность мне все-таки уехать во Францию.
– А как КГБ доказывал, что вам нужно в Израиль?
– Они никак не доказывали. Еще когда в лагере ко мне приехал из КГБ тип и сказал, что вот меня могут освободить, если я уеду… И вот мы на эту тему с ним долго долдонили, и в конце концов… Нет, долго говорили о том, чтобы писать прошение о помиловании. И я ему говорил, что уехать, отсидев четыре года, я уже дозрел, а чтобы писать прошение о помиловании – еще нет. Он сказал: «Ну что же, будем сидеть еще четыре года». Я говорю: «Ну, будем сидеть». Дальше я вижу, что он не прекращает разговор. И, измочалившись, он перешел к другому: «Хорошо, тогда напишите обязательство, что, будучи освобожденным, не будете нарушать законодательство». «Да что за чушь?! – говорю. – Почему эту чушь надо писать – обязуюсь не быть преступником? С какой стати? Тем более если я уеду за границу, что вам это обязательство?» И тут он говорит: «Понимаете, это же Верховный совет, им нужна какая-то бумажка – как освободить. Если УДО, у вас постановления о нарушении дисциплины…» В общем, на это я согласился, думаю: снявши голову, по волосам не плачут.
Тем не менее я написал больше, чем он просил. Я написал так: «Прошу Верховный совет освободить меня от дальнейшего пребывания в лагере, от наказания. Со своей стороны, будучи на свободе, обязуюсь не нарушать советских законов, каково бы ни было мое к ним отношение» (смеется). То есть я еще больше взял на себя обязательств! И он говорит: «А это зачем? Это уберите!» Но, уступив в главном, я за это уцепился и не уступал. И он махнул рукой – и все. Как я понял, они действительно потом уже и не читали, кто там что напишет, а есть заявление – давай, нет заявления – пусть еще посидит пока. В частности, [Валерий] Сендеров написал, что он обязуется выполнять законы, если они были приняты или утверждены Первой Государственной думой (смеется). И ничего, прошло, есть заявление – и ладно. Вот Хрущев без придури выпустил тогда – и все. А эти вот еще терзали людей: пиши это, пиши то. Они сами, правда, плохо соображали, что делать.
И когда все порешили, он говорит: «Вот вам анкета в Израиль». У них всегда запросы лежали, если надо. Я посмотрел на анкету и говорю… А уже дело к утру близилось, он приехал вечером, и ночь мы с ним сидели. Я ему говорю: «Все, я не в состоянии что-то делать, я не могу заполнить ее. Я думаю, давайте я эту анкету подпишу, а вы жене ее отдадите, она ее заполнит». Я видел реально, что ему нужна анкета, и если я уже согласился… Вот так и было сделано. Привез он эту анкету жене, а она ее заполняла. Поэтому это все через Израиль делалось.
Вот я думаю: учитывая, что через несколько лет это все рассыпалось, там, внутри-то, они это уже осознавали, уже видели, давно они в свою идеологию не верили, но продолжали сажать. Хрен знает за что сажать! Там еще пытались со мной беседы проводить в лагере, в политчасти: «Вот вы не признаете, что вы виновны… А за что вас посадили?» Я говорю: «У меня такое ощущение, что уже через несколько лет будет непонятно, за что посадили» (смеется). Следствие шло по фонду. И все-таки нет, я думаю, фонд – это был повод. А посадили все-таки за то, что я осознал себя несоветским человеком и не скрывал этого. А вот этого они перенести не могли. Но почему они никак не могли остановиться, когда чувствовали уже в глубине, прикидывали, небось, как они начнут делить все это в стране, и уже конец – вот он, но до самого конца сажали… Жуть! Поэтому еще раз призываю – к людям, которые в этой ситуации находили в себе силы этому идиотическому безумию противостоять, совершенно беззащитные, но отстаивая свое человеческое достоинство, с большой скидкой относиться… Этих людей десятки, сотни были, и это были праведники, я знал их, жил среди них – это был лучший период в моей жизни.
И я это действительно ощущал, что на любого можешь положиться и знаешь, что человек никаких корыстных не имеет целей, можешь обратиться с любой просьбой. Очень комфортная обстановка была среди людей, которые приходили к судам, среди волонтеров фонда. Странно даже слышать: а как было, воровства не было? Нет, не было. Напротив, сплошь и рядом волонтеры тратили свои деньги на подопечных. Это действительно особые люди были! Хотя, если посмотреть, те же, из кожи и мяса сделанные, все разные характеры, разные взаимоотношения. Но нечто крайне привлекательное выделяло и единило этих людей. В том числе особыми вехами остаются для меня и Андрей Кистяковский, и Борис Михайлов, так получается.
Да, но был вопрос про мою жизнь в Париже.
Оказавшись на воле, я увидел, что изменения накатываются стремительно и, пожалуй что, снимают с меня обязательство эмигрировать, но… Для того чтобы остаться, надо было быть готовым снова сидеть при случае… И я увидел, что к этому я уже не готов, нет сил и готовности. Мне хватило моих четырех лет отсидки. И мы с женой и сыном уехали. И вот – Париж! Да, только эмоций особых по этому поводу не было. Я смотрел и с грустью думал, что если бы увидеть Париж, когда тебе лет 18, то можно было бы и обмереть от изумления. А что теперь? Париж! Ну и что? А ничего. Позже перебрались к нам моя старшая дочь с мужем и двумя дочерьми малыми и мать моей жены, бабушка сына.
Сергей Ходорович на выставке своих картин в «Центре Шостаковича». Париж, 2009
© Из архива Сергея Ходоровича
Что сказать о жизни здесь, за границей? Если взять материальную сторону, то не очень. Нормальную пенсию ни я, ни жена, естественно, наработать не успели, и ее как бы и нету. Франция таких людей не оставляет на произвол судьбы и назначает пособие по старости, которое обеспечивает прожиточный минимум, кроме того, доплачивает за жилье, дает медицинскую страховку, бесплатный проезд на общественном транспорте. То есть на еду, одежду и нормальное жилье хватает, но не более… Но что более существенно – жизнь вместе с эмиграцией как бы потеряла смысл. В чем он, смысл-то, был там, в отчизне, я сформулировать не могу, а вот ощущение, что там он был, а теперь, здесь, его нету, остается. Чем я здесь занимался? Скучно перечислять, займет много места. Язык французский я не освоил, а без языка почти невозможно серьезной деятельностью заниматься. Ну, об одном своем занятии стоит рассказать. Лет пятнадцать назад я стал художником. До этого я ни разу в жизни не пытался кистью изобразить что-либо. Произошло это так. Здесь, в Париже, живет русский эмигрант, высокопрофессиональный и во Франции очень известный художник – Сергей Сергеевич Тутунов. Вскоре после своего приезда я с ним познакомился, да так вот и возжаемся до сих пор. Я ему помогал делать выставки, рамы, для себя какие-то поделки делал в его мастерской. Время от времени он наскакивал на меня с предложением: «Давай я тебя научу рисовать». Я понимал это как неинтересную шутку и вяло отмахивался. Однажды – это был период, когда я занимался торговлей на брокантах (барахолках по-нашему), – он подступил ко мне с повышенной активностью с таким предложением: «Давай я нарисую тебе домик в ночи, со светом в окошке, для этого нужно всего три краски, я их тебе наведу, а ты будешь перерисовывать и продавать эти картинки на своих брокантах!» И уговорил. Я тут же взялся перерисовывать и не мог взять в толк, что же это происходит. Вот у него домик в ночи со светящимся окошком на фоне неба со звездочками (эффект как у Куинджи, «Лунная ночь на Днепре»), а у меня какое-то раскоряченное нечто плывет по разлюли-чего-то… Это меня раззадорило, я снова и снова перерисовывал этот домик и очень радовался, когда он у меня получился. Следом я принялся копировать его этюд, маленький зимний пейзаж, и пришел в восторг, когда увидел, что это я нарисовал настоящую картинку. Я показывал ее своим знакомым, и одна из них, Ирина Антоновна Шостакович, явно желая поддержать начинающее дарование, спросила: «А большую вы ее можете нарисовать? Я бы у вас ее купила». Я позвонил художнику Тутунову, он горячо посоветовал соглашаться, заверил, что смогу и большую. И я нарисовал ее, а Ирина Антоновна купила не торгуясь, и вид у нее был довольный. А на другой день мы с Тутуновым поехали писать пейзаж с натуры, и я обнаружил, что для меня одинаково – копировать пейзаж с картины или писать его с натуры. Я смотрю на пейзаж, вижу перед собой как бы написанную картину и перерисовываю ее. Так я и проделываю регулярно последние 15 лет. Я пишу пейзажи, натюрморты, букеты… Я «новых веяний в толк не беру», пишу в струе русской реалистической школы живописи. На фантазию не полагаюсь, пишу исключительно с натуры. Мне это немного странным кажется, поскольку моя бабка, Анастасия Врубель, была сестрой художника Михаила Врубеля и при таком родстве могли бы быть у меня несколько иные взгляды на искусство. Но я таки считаю, что художник не должен пытаться творить (все уже раз и до скончания сотворено), а только выискивать и отображать частички, акцентируя внимание на красоте сотворенного Богом мира… Если покажется, что это шутка – то, что я стал художником, так нет. За это время я написал почти полторы тысячи картин, и из них у меня купили в аккурат 999. Денег, надо сказать, мне это почти не дает (велики накладные расходы), ну да что уж там…