Александр Гинзбург в лагере. Конец 1960-х
© Из архива Веры Лашковой
– Но сознательным вызовом.
– Конечно! У него была установка: а почему он должен был скрывать? Это его позиция была. Вы лжете в газетах, вот, пожалуйста, статья ваша, а вот еще показания. Да, это его осознанная позиция, журналистская, гражданская и, конечно, человеческая. Кто ему были Синявский и Даниэль? Никто! Просто никто. Это же не были его друзья или кореша. Алику вообще надо бюстик поставить во дворе на Полянке, потому что он, безусловно, человек, достойный увековечивания его памяти. А для вас-то, журналистов, особенно. И никто, Глеб, за это денежек не получал, учтите, никому ни за что не платили. Никто никому ни за что не платил. Хотя, когда мы с Аликом оговаривали возможный арест и прочее, Алик сказал: «Ты должна будешь говорить, что ты работала как машинистка у меня». Он меня, конечно, хотел уберечь. Я говорю: «Нет, Алик, я не соглашусь на это. Что значит – я у тебя работала как машинистка? Я не как машинистка работала, я работала как твоя, так сказать, единомышленница, и все…» Но все-таки он меня убедил, что надо так говорить, хотя мне было это очень неприятно. Потому что не было никакой оплаты.
– Если говорить о денежной помощи, то после 1974 года она уже началась – через Солженицынский фонд…
– Фонд тоже ведь Алик начал!
– Поэтому я и вспомнил об этом.
– Да, началась помощь.
– Вы как-то в этом участвовали?
– Да, участвовала. Но что значит – участвовать в фонде? Это сейчас бытует представление о том, что в СССР происходили какие-то «процессы», а это была просто жизнь. Например, я знала, что к такому-то заключенному в Мордовии ездит жена, ей не с кем детей оставить, и вот ты сидишь с этими детьми, читаешь им сказки… Я помню, когда Лара [Богораз] поехала к Толе Марченко, [их сын] Пашка был очень маленьким. Он был очень трудным ребенком и мало с кем хотел оставаться, а у меня, слава богу, был с ним какой-то контакт. Лара уехала, и мы с ним три дня занимались замечательной игрой. Я из пластилина склеила каток асфальтовый, и мы асфальтировали щели в полу. Там был паркет, старый-старый, рассохшийся, и мы все заасфальтировали пластилином. Но зато у нас была совершенно идеальная тишина (смеется). Или, например, надо было кого-то встретить на вокзале, опять же украинцев много ездило, из Прибалтики, все ездили через Москву. Они все здесь могли получить какую-то, во-первых, денежную помощь, во-вторых, продукты. Тогда это было очень важно! Не было ни фуа-гра, ни прочих деликатесов. Очень помогали западные корры – шоколад, колбаса какая-то, еще что-то. И у каждого в холодильнике – это у кого еще был холодильник! – слева лежали свои продукты, а справа – для зэков. И дети маленькие никогда не позволяли себе их взять. Знали, даже маленькие, что это – заключенному папе, и не было даже поползновений. Или проводить кого в лагерь, рюкзак несешь… Потому что, если ехали на личное свидание, рассчитывали на трое суток, значит, его кормить и самой как-то немножко питаться. Никогда трое суток не давали, давали, как правило, сутки, но все равно перли, так сказать, уже на всех. Вот это и была помощь. Вот что такое – участвовать в фонде помощи. Это не расценивалось как какая-то работа в фонде. Кто-то деньги собирал, кто-то продукты… Но начал это все Алик.

Анатолий Марченко с сыном Павлом. Середина 1970-х
© Из архива Веры Лашковой
– За что, собственно, и получил свой третий срок в 1978-м…
– За это и за Хельсинки, конечно. Он же был одним из основателей Московской Хельсинкской группы [в 1976 году]. Но и за это, да. Это было главное, что бесило КГБ! Что в огромной стране, которую они нагнули… А, к глубочайшему моему сожалению и боли моей, они нагнули этот народ. Я жила в деревне и видела это все. По-моему, они сумели не просто сломать ему хребет, а изменить сущность человеческую. И вот в этой огромной стране, которая страшно жила и мучилась, существовала кучка людей – их, вообще говоря, можно было бы передавить за один день, но они осмеливались этим уродам, этим, как они говорили, отщепенцам помогать. Как бесились, я помню, вертухаи, когда начинали досматривать то, что привозили в лагерь тем, кого они охраняли, кого они, между прочим, презирали и ненавидели! Они просто скрежетали. Ну чем они там питались? Ужас, конечно! А тут такие яства! И – этим! Такая злоба у них возникала!.. Их можно, быть может, понять. Мне это трудно, но, думаю, их бесило сопротивление – и, главное, открытое сопротивление. Мы в подполье-то не сидели. Вот эта помощь, вот эта солидарность. Они-то понимали, что это самоубийственно. Главное было не в деньгах фонда – главное было в посыле тепла и участия, чисто человеческого. Мы все дружили – все зэчьи жены, – и до сих пор, уже старые, уцелевшие, мы переписываемся.
– Вы, насколько я знаю, были близки к Надежде Яковлевне Мандельштам.
– Я любила ее очень, да.
Н. Я. Мандельштам. Конец 1970-х
© Из архива Веры Лашковой
– История вашего общения как-то пересекалась с диссидентской линией вашей биографии? Или это, так сказать, отдельная глава?
– Да, отдельная. Надежда Яковлевна никак не участвовала в диссидентском движении, а просто она сама по себе была, по-моему, глубочайшей диссиденткой. Потому что она всю свою многострадальную жизнь стояла прямо. Она ужасную жизнь прожила! Я понимаю, как ее гоняли, не брали на работу, и за что? За то, что она была вдовой Мандельштама. Она не делала никаких демонстраций. Но под конец она уже, конечно, оттянулась по полной, написав свои первую и вторую книги, совершенно блестящие! За «Вторую книгу» я бы лично ей поставила памятник. Потому что она написала о людях то, что они хотели о себе забыть.
– Как вы познакомились?
– Меня с ней познакомила Наталия Ивановна Столярова, которая была у нас свидетелем на суде, она была секретарем Эренбурга, со своей судьбой. Александр Исаевич [Солженицын] о ней замечательно написал в «Невидимках»! Она меня с ней познакомила, потому что она как-то помогала Надежде Яковлевне. Тогда был вечер Мандельштама, в 1965 году, по-моему, в университете. Замечательный был вечер, там выступал Димка Борисов, уже умерший наш друг, замечательный человек, это тоже отдельная история и судьба. И когда Надежда Яковлевна тогда, так сказать, вышла на люди, ей устроили овацию. Мандельштам уже тогда стал ходить в списках. Я сама, помню, впервые Мандельштама прочитала на папиросных листочках – и все, я его полюбила на всю жизнь сразу же, он стал моим любимым поэтом. Я его стихи сразу запоминала, вот просто сразу – прочитала и запомнила. И вокруг Надежды Яковлевны создался кружок довольно молодых людей, филологов, художников. Женя Левитин тогда к ней ходил. Бёлла Ахмадулина приходила, я помню. Надежда Яковлевна, конечно, была тот еще перец! Она обладала замечательным характером: была очень независимая, довольно едкая, желчная, но не злая, не злобная, как тогда говорили. Мне она просто очень нравилась, и хотелось как-то ей помочь. Она после выхода книг [за границей] уже стала получать какие-то денежки из-за границы, тогда это были не деньги, а такие бумажки, они назывались сертификаты. И поскольку я была такая мобильная, то она частенько просила меня: «А ну-ка, Верка, съезди купи сама знаешь чего». Она джин любила, а это – [валютный магазин] «Березка».

Н. И. Столярова и Вера Лашкова. Начало 1970-х
© Из архива Веры Лашковой