Но было бы ошибкой думать, будто у нас сразу началась сладкая жизнь. То и дело безе пригорали, а значит оказывались негодными для продажи; посуду, в которой мама разносила пирожные, у нее выбивали из рук, а выручку отнимали. Милиция арестовывала всех уличных торговцев, которых ловила. Нужно было быть чертовски осторожным. У задержанного торговца все изымали, и ему грозило лишение свободы. Это, слава Богу, не всегда осуществлялось, однако несколько раз мама домой не возвращалась, поскольку была вынуждена провести ночь в милицейском подвале. На рынке не всегда имелись яйца, и тогда, естественно, печь было нельзя. Все труднее обстояло дело с поиском дров. Да и выручка была минимальной. Маленькие безе (наши были гораздо меньше тех, что продают в нынешних кондитерских) шли по два рубля за штуку, а яйцо, насколько я помню, стоило от восьми до десяти рублей. Но несмотря на огорчительные потери и неудачи, у нас появилась надежда и конкретная возможность избежать последствий недоедания и постепенно набираться сил для дальнейшей борьбы за выживание.
Мы очень обязаны госпоже Шток. Ее заслугу лишь чуть-чуть умаляет одно обстоятельство, впрочем, простительное и типичное для поведения каждого в те годы: тайну выпечки она поведала нам только тогда, когда ее офицер твердо пообещал, что вопрос о ее выезде из Кенигсберга будет решен положительно. Госпожа Шток сама сказала нам об этом. Полагаю, что из-за вполне понятного опасения перед конкуренцией она не стала бы нам помогать, если бы не получила разрешения на выезд. Это было вполне естественно в крайне жестких условиях борьбы за выживание и ни в коем случае не отменяет того факта, что решающим поворотом в нашей жизни мы обязаны ее рецепту. Госпожа Шток заклинала нас хранить его в тайне до тех пор, пока он составляет единственную основу нашего существования. Благодаря печенью, изготовлявшемуся из остававшихся желтков, мы смогли помочь и доставить немало радости некоторым знакомым. Неизбежным следствием этого стало постоянное попрошайничество, которое нам удавалось удовлетворить лишь в очень ограниченном объеме.
Мне стало известно, что один немецкий военнопленный хочет продать или обменять на хлеб свою скрипку, и я очень разволновался, поскольку сильно скучал без инструмента. Обмен состоялся, и я стал обладателем дешевой скрипки с плохими струнами и столь же скверного смычка, но теперь я мог время от времени упражняться в игре и заниматься тем, что, как я понимал, имело не только сиюминутную важность. Мое сердце влюбилось в эту скрипку, и до сих пор я испытываю к своему инструменту — теперь уже итальянской работы — точно такую же любовь. Когда мне удавалось выкроить немного времени, я разучивал гаммы и терции, а также, по найденным где-то нотам, романсы Бетховена.
А однажды у нас были все основания возблагодарить судьбу за то, что русские, как, наверное, никакой другой народ в мире, любят и почитают людей искусства. Достаточно им было увидеть играющего на скрипке юношу, чтобы проникнуться к нему уважением и утратить всякое — к слову сказать, вполне оправданное — недоверие.
Я один в нашей комнате, воздух в которой, помнится, был всегда несколько спертый. Снова и снова самозабвенно разучиваю Бетховена. Вдруг с грохотом и в крайнем возбуждении вваливаются мама, милиционер и полная русская женщина в стеганом ватнике и в обязательном у крестьянок головном платке. Милиционер смотрит мрачно, исподлобья. На его кителе позвякивает впечатляющее количество медалей за храбрость. Мама испуганно повторяет: «Nitschewo, nitschewo!» Не здороваясь и без объяснений русская тотчас начинает обыскивать наше жилище. Но никаких особых объяснений мне и не требуется, я уже и так обо всем догадался. Мама была на черном рынке, чтобы выменять сахару на вещи, в числе которых была небольшая скатерть, некогда мною украденная. Совершенно очевидно, что к нам явилась владелица скатерти, узнавшая ее и теперь резонно рассчитывавшая выйти через укрывательницу краденого на самого вора. Ситуация крайне неприятная. Неужели бесчеловечное русское судопроизводство в конце концов настигнет нас? И это теперь, когда, казалось бы, все повернулось к лучшему и с кражами навсегда покончено? Однако чувствую, что русских приводит в замешательство моя игра — к тому времени уже довольно приличная. Вероятно, они не могут представить себе, что тот, кто способен производить такие прекрасные звуки, вор. Пользуясь ситуацией, с напускной безмятежностью, будто ничего не происходит, продолжаю свое занятие, причем стараюсь играть особенно проникновенно и специально повторяю те немногие пассажи, которые хорошо разучил. Это производит впечатление. Милиционер поглядывает на нас уже куда дружелюбнее и все больше следит за моей игрой, чем за ходом обыска.
Все это время мама довольно неумело пытается отвлечь их от нашей временной полки, на которой, помимо прочего, лежит пара перчаток из того же, что и скатерть, источника. Она до того бледна и взволнованна, что уже по одному ее виду можно обо всем догадаться. Тайком — взглядами и кивками — пытаюсь ее успокоить, но возможностей сделать это у меня тем меньше, чем больше восхищенного внимания уделяет мне милиционер. Постепенно русской, в сущности добродушной, становится неловко. Все более вяло обыскивает она наше бедное и неприбранное жилье. Слишком рано и потому безуспешно прекращает поиски и говорит своему спутнику, что, по всей видимости, ошиблась. Несколько секунд оба стоят, не зная, что делать дальше. Затем русская смущенно начинает извиняться, и мы милостиво принимаем ее извинения, испытывая чувство величайшего облегчения. И вот все позади, словно призрачное видение: русские исчезают столь же быстро, как и появились.
Удивительное дело, думал я, вспоминая этот эпизод: только потому, что я играл на скрипке, эти люди, добродушные и, должно быть, как и мы, почти нищие, посчитали меня неспособным на дурной поступок.
Фрагменты
Рассказы о пережитом — всегда результат отбора. Помимо событий, которые легко упорядочить, существуют такие, что не поддаются расстановке в строгой временной последовательности и напоминают фрагменты сложной головоломки. Таковы многие детали моей трехлетней «русской мозаики»: не слишком важно, когда именно произошли события, о которых я теперь вспоминаю.
Беру скрипку и иду в контору к офицеру, отвечающему за организацию культурной работы. Меня принимает капитан еврейского вида. Объясняю ему по-русски, что хотел бы продемонстрировать свою игру, чтобы поступить скрипачом в оркестр, созданный для развлечения солдат и пленных. Капитан велит исполнить романсы Бетховена, что я и делаю в меру способностей. Он достает из шкафа еще несколько нот с многочисленными знаками альтерации и непривычными ритмами: я должен поиграть с листа. Это у меня получается хуже, однако он высказывается в том смысле, что готов взять меня на пробу, но без оплаты. Я доволен достигнутым: первый важный шаг сделан.
Солнечный день. Выйдя на балкон, я обнаружил, что все мои вещи, которые мама вывесила, чтобы как следует проветрить, украдены. Как это могло случиться, непонятно, но одежда, во всяком случае, пропала, и требовалось достать новую. На рынке мы узнали у русских, сколько стоят их гимнастерки и шинели. В торговле безе у нас как раз наблюдался удачный период, так что я стал обладателем двух застиранных гимнастерок и морской шинели, тяжелой и неудобной, но теплой. Еще у меня были старые, найденные где-то на свалке и отстиранные немецкие солдатские штаны и собственные спортивные туфли. Наряд забавный и соответствующий духу времени.
Уроки игры на скрипке давал мне Виллиотт Шваб. Он преподавал с любовью и старательно. Я многим ему обязан. Мы работали очень сосредоточенно.
Денежная реформа девальвировала рубль в отношении 10:1. Появились новые деньги, открылись магазины, и возникла возможность покупать продукты питания. Приходилось часами выстаивать в очередях и вступать в стычку с теми, кто их пытался игнорировать.