Однако столь благородным генерал, к сожалению, не был. Именно потому, что он не сдал Кенигсберг вовремя, нам, гражданскому населению, пришлось пережить осаду города силами около 250 000 русских солдат и сопровождавшие ее убийственные бомбардировки. Капитуляция была подписана лишь тогда, когда после нескольких месяцев осады и трех дней кровопролитных уличных боев, Кенигсберг был сдан и русские добрались до хорошо защищенного бункера генерала Лаша.
Гибель еврейской общины, а затем и всего города, в сущности, не поддается описанию. Многие события подобны злым духам, от которых, вызвав их однажды, не так уж легко избавиться. Таковы и воспоминания об ощущениях тринадцатилетнего подростка, когда его под угрозой смерти заставляют носить еврейскую звезду — каинову печать, отделяя от сограждан и ставя вне закона.
Едва мне удалось избежать «окончательного решения», как Кенигсберг был взят Красной Армией и я оказался в руках Сталина. В трехлетием русском плену я, как и другие, испытал нужду и лишения, которые сократили пережившее войну население Кенигсберга на 80 процентов, т. е. почти полностью уничтожили его. Сперва Гитлер приказал уничтожить евреев, а затем Сталин — жителей Восточной Пруссии. Самые страшные страдания ожидали людей в подвалах советского концлагеря Ротенштайн. Спустя двадцать пять лет, меня, ведущего концертмейстера Штутгартского камерного оркестра, приветствовала в качестве почетного гостя госпожа Екатерина Фурцева, соратница Сталина и на протяжении многих лет министр культуры. Наши концерты в Москве и Ленинграде имели большой успех.
Чем была наполнена эта четверть века? Интенсивной учебой, изоляцией Западного Берлина, женитьбой и воодушевленной светлыми надеждами работой по культурному возрождению разрушенной войной Германии. Фричай, Клемперер, Ансерме, Челибидаке и многие другие дирижировали Симфоническим оркестром берлинского радио, самым молодым музыкантом которого стал я. Первые гастроли проходили на территориях, совсем недавно подвергшихся гитлеровской агрессии и разрушению. Это были первые робкие просьбы о прощении и примирении. Перед выступлениями нас освистывали, а по окончании награждали восторженными аплодисментами — обнадеживающим доказательством примиряющей силы искусства.
Однако горькие воспоминания о прошлом, ощущение разлада с самим собой, возведение Берлинской стены — все это побудило меня принять в 1961 году приглашение Оклендского университета. Во время концертного турне мне предложили преподавать на первом и единственном в Новой Зеландии отделении по классу скрипки. Но когда, после семи лет поисков домашнего очага на другом краю земли, я увидел, что люди повсюду похожи друг на друга, меня потянуло назад в Германию. Лишь там, в стране поэтов, мыслителей и, к сожалению, преступников, я нахожу ту питательную среду, без которой не может жить моя душа музыканта.
Надеюсь, что неоднозначное отношение к «евреям», «христианам», «немцам», «русским», которое сложилось у меня в силу обстоятельств собственной судьбы, убережет мой рассказ от односторонних оценок. Я ручаюсь за точность своих воспоминаний во всем, что касается изображения важнейших событий и переживаний, — они все еще не утратили для меня своей актуальности, все еще слишком живы в моей памяти. Однако полностью исключать эмоции из своих оценок я не стану, особенно в отношении двух лиц, причастных к истории Кенигсберга: профессора Конрада Лоренца и генерала Отто Лаша, которых я обвиняю от лица многих и многих. Впоследствии им очень неплохо удалось создать себе репутацию моралистов и мучеников, а между тем к страданиям, моим и многих других, оба имели непосредственное отношение — фатальным и для того времени обычным образом: один как идеолог, другой как военный, практик. Ужасы недавнего прошлого никогда не станут чрезмерным свидетельством того, что сперва насилие совершается на словах и бумаге, а потом в ход идут кулаки и оружие, и мысленное насилие превращается в реальное мучительство и убийство.
С глубокой печалью я думаю обо всех моих школьных друзьях и родственниках, рано ушедших из жизни, о многих миллионах жертв слепого безумия и неограниченного злоупотребления властью. Быть может, мне удастся уберечь их судьбы от забвения. Им есть о чем поведать нам.
Тетя Фанни
Обращаясь к самым ранним своим воспоминаниям, я с удивлением обнаруживаю, что тетя Фанни сохранилась в них живей и отчетливей, чем мама. Ясно вижу, как тетя, всегда будто чем-то слегка напуганная, везет меня в детской коляске, и слышу ее тихий голос. Она приходит часто, вероятно, ежедневно. Всегда приветлива. Но вот кто-то, раздраженный ее неловкостью, отчитывает ее. Одевая меня, она, случается, просит о помощи. Ей трудно справиться со всеми ремешками, шнурочками и застежечками. Но когда мы оказываемся одни на улице, в ближайшем парке или в песочнице, меня охватывает радость, ощущение счастья…
Мама то и дело куда-то спешила, волновалась, была занята чем-то важным. Ей постоянно приходилось участвовать в репетициях и концертах, и по-настоящему дома она бывала лишь тогда, когда занималась скрипкой. Зато в этих случаях мне позволялось играть в ее комнате. Я клал голову ей на колени и сосал палец: ощущение удовлетворения…
Вот черный рояль, издающий звуки: волшебство… Кажется, бабушка Дженни хочет мне что-то сказать: легкая обеспокоенность… Ковер, на узорах которого можно играть с кубиками и деревянными фигурками. Вот снова мама, обнимает меня с порывистой нежностью: любовь про запас? Никаких воспоминаний об отце. Он и живет-то на другой стороне улицы.
Странно, что в этих воспоминаниях не появляется родившаяся на три года раньше меня сестра Мириам.
Да и бабушка присутствует как-то уж очень смутно. Даже собаки, кошки, птицы и конские упряжки запомнились лучше.
В маминой квартире на Гольтцаллее, на углу с Альте-Пиллауер-ландштрассе, был длинный коридор, и моя комната находилась в дальнем его конце. Ночью я чувствовал себя покинутым, и первые мучительные часы в моей жизни связаны именно с этим неведомо откуда взявшимся ночным страхом.
Повсюду какие-то движения. На стенах вспыхивают таинственные огни, предвещая появление далеких пока машин — задолго до того, как слышно урчание моторов. Шорохи, звуки, издаваемые животными; ощущение постоянной угрозы и собственной беспомощности; любая мыслимая опасность предстает невыносимо страшной. В крайнем отчаянии зову на помощь, кричу. Очень редко приходит мама, ведь ее комната в другом конце коридора, а часто ее, наверное, и вовсе нету дома.
Она была альтисткой в Кенигсбергском струнном квартете, где вторую скрипку играл отец. Он же организовывал все репетиции и концерты. Квартет выступал с циклами Бетховена и гастролировал в Берлине. Основали даже Союз новой музыки и после сорока с лишним репетиций впервые исполнили квартеты Хиндемита и Шенберга. Кроме того, у моих родителей было много учеников, с которыми приходилось постоянно заниматься, а поскольку комнаты не были звуконепроницаемыми, то и жили родители раздельно.
Рассказывали, что в возрасте трех лет я пересек улицу и позвонил или постучал в дверь дома, где жил отец, а когда открыли, спросил: «Вик дома?» Ибо мама по давней товарищеской привычке называла отца Виком. Но как я ни напрягаю память, в моих первых воспоминаниях отца нет. Немного чужим «Вик» оставался для меня в течение всей своей жизни.
Пасха. Соседи, к которым меня иногда водят, устраивают так, чтобы под игрушечным зайцем, сидящим в комоде, я находил маленькие сахарные яйца. Но большую часть времени я провожу, раскачиваясь на подвешенных в дверном проеме качелях, и чувствую себя превосходно. То и дело соседка уходит посмотреть, не снес ли зайчик еще одно яичко. При этом она незаметно подкладывает новые яйца, которые я и нахожу при следующей проверке. Каждый раз происходит что-то странное, удивительное, и это ощущение, хотя и на другой лад, я испытываю и по сей день.
Мы празднуем Хануку. Каждый день зажигается новая свеча. Восемь свечек, восемь праздничных дней. (Ханука должна напоминать об освободительной борьбе Маккавеев и вторичном освящении Храма. Во время торжеств в 165 году до н. э. менора ко всеобщему изумлению и радости в течение восьми дней горела без масла.)