Так из школьников делали подручных гестапо. А после этих акций, словно ничего не случилось, снова проводились уроки немецкого, и мы должны были писать длинные разборы, например, цитаты из Гете: «Счастлив, кто бежал людей, Злобы не тая, Кто обрел в кругу друзей Радость бытия!» (пер. В. Левика. — Примеч. пер.). Кроме немецкого, фрейлейн Вольфф пять раз в неделю преподавала древнееврейский. Фрейлейн Хиллер обучала нас английскому и очень обижалась на нашу непоседливость. Помоложе была фрейлейн Тройхерц, которая вела уроки биологии и еврейской истории. Поговаривали о ее связи с учителем физкультуры Вайнбергом.
Через год фрейлейн Тройхерц родила. Своего ребенка она показала мне, придя перед депортацией на сборный пункт, устроенный в крепостном сооружении неподалеку от главного вокзала. Объясняя мне что-то по поводу икоты своего младенца, она так ласкала и крепко прижимала его к груди, что было ясно: ее позднее материнство — отчаянная попытка противопоставить неотвратимой беде хотя бы немного душевного счастья. До сих пор, как будто это было вчера, вижу ее, толкающую перед собой нагруженную вещами детскую коляску и исчезающую в воротах крепости. Минутой позже из-за железной решетки крепостной камеры на меня, словно призрак, предвещающий беду, уставился совершенно истощенный, мертвенно бледный русский военнопленный. И этот взгляд навсегда врезался в мою память, а тогда, помнится, позволил мгновенно представить себе будущее фрейлейн Тройхерц и ее младенца. Господин Вайнберг, не присутствовавший при прощании, относился, благодаря своим высоким военным наградам, к числу евреев, на которых была заявлена «рекламация», т. е. он не подлежал депортации, но после того, как русские взяли Кенигсберг, каким-то образом всплыло, что он прежде служил в добровольческом корпусе, и его расстреляли.
Сначала приказ «выехать на новое место жительства» получали небольшие группы пожилых евреев, затем настала очередь семей, где никто не был занят на так называемых предприятиях оборонного значения. Им рассказывали о работах в Восточной Европе, не называя конкретных населенных пунктов. Поскольку от депортированных никаких известий не поступало, их судьба была неясной, и в зависимости от душевного склада одни считали, что депортированные живут терпимо, другие опасались, что с ними произошло самое страшное.
Однажды «на новое место жительства» выехала и тетя Ребекка. Ее эшелон должны были отправить в Терезиенштадт. Все произошло совершенно неожиданно и буквально оглушило нас. События разворачивались так стремительно, что сейчас я не могу вспомнить, как мы с ней прощались. Ее вдруг просто не стало с нами, и мы о ней больше никогда ничего не слышали. Рука отказывается переходить к следующему воспоминанию, уделив этому событию несколько строк. Ведь речь идет о «выбраковке» доброй и неприхотливой тети Ребекки, бабушкиной сестры.
А потом была субботняя служба, на которой скорбь и печаль прорвали все сдерживавшие их плотины. Вспоминаю эту потрясшую меня сцену. Как обычно, встречаюсь с друзьями у молельного зала, и, как обычно, мы, в своих белых талесах, сидим рядом и внимаем словам Торы. Не могу припомнить, какая это была суббота, но царившая в тот день атмосфера казалась особенно напряженной. Ношение звезды, антиеврейские предписания, распоряжения, указы и полная безысходность подавляют всех, и каждый ощущает это намного сильнее, чем раньше, потому что сегодня особенно много пустующих мест. У каждого среди депортированных имеются родные, друзья и знакомые, и собравшиеся, несомненно, догадываются, что расстались с ними навсегда. Не была ли внезапная смерть лучше, чем то, что всем предстояло пережить?
Невозможно описать овладевшее нами мрачное настроение, спазмом сжавшее горло. Каждое слово Торы, каждая молитва приобретает значение, которое кажется тесно связанным с происходящим вокруг. Затем раввин медленно направляется на свое место, чтобы простыми словами помянуть тех, кого увезли с неизвестной целью. Волнующе и точно он формулирует то, что заботит каждого, и все слушают, затаив дыхание. Но при такой степени душевного волнения и напряжения что-то неизбежно должно произойти. И вот, разрывая болезненно гнетущую тишину, раздается за сердце берущее всхлипыванье. Оно вызывает цепную реакцию, и вот уже плачет почти вся община, и непередаваемо скорбные звуки причитаний, жалоб, воплей и всхлипываний сливаются в общий апокалиптический хор. Нас, мальчиков, это настолько угнетает, что мы начинаем беспомощно переглядываться и вскоре тоже теряем самообладание, однако не плачем вместе со всеми, а разражаемся громким смехом. Безудержный хохот — такова наша реакция на ставший просто невыносимым ужас. Подавить эти конвульсии нет сил. От отчаянных попыток справиться с ними у нас текут слезы. Как будто дьявол овладел нами, чтобы поиздеваться, и ему удалось без труда сломить наше сопротивление — и не на миг, а, похоже, надолго. Несчастные от собственного бессилия, мы пытаемся укрыться под талесами. Только полностью укутавшись в молитвенное покрывало, удается избавиться от дьявольского наваждения.
А потом, словно оказавшись в пустоте бесконечного пространства, я лишаюсь способности соображать и чувствовать. Хорошо, что кантор громким, страстным голосом начинает петь молитву, перекрывая безумный хор и постепенно возвращая всех к спокойствию.
Спустя много лет я узнал, что подобные приступы смеха случаются вследствие нервного перенапряжения. Тогда же это событие стало для меня столь тяжелым переживанием, что я перестал посещать синагогу. Не говоря уже о том, что начавшаяся вскоре трудовая жизнь и не оставляла мне свободных суббот, я испытывал стыд и сокрушался по поводу собственной незрелости.
Мы, дети, еще избегали думать о немыслимом, но чуть позже, после случая с тетей Фанни, мне уже было не избавиться от сгущавшихся, словно тучи, мрачных предчувствий. Однако реального представления о творившемся в лагерях смерти никто из нас не имел.
Я все больше сомневался в том, что Бог действительно существует и ведет себя именно так, как это кажется людям. Его «лик» преобразился. Лишь несколько лет спустя, читая «Этику» Спинозы, мне вновь удалось связать свои мысли и чувства с чужим представлением о Боге. Он теперь все меньше ассоциировался у меня с религиозными обрядами и стал гораздо ближе, когда я снял филактерии и талес. Произошло нечто совершенно противоположное тому, от чего меня настоятельно предостерегал раввин. «Плащ» иудаизма, который, по его мнению, было скинуть тем легче, чем теплее ветер судьбы, я снял, когда потянуло ледяным холодом. Сейчас я понимаю, что иудаизм вообще не «плащ», который можно надевать и снимать по своему усмотрению.
С тою же партией евреев, с которой нас покинула фрейлейн Тройхерц, полагалось отправиться известному и уважаемому в городе ортопеду доктору Киве. При регистрации, однако, обнаружилось его отсутствие, и меня послали выяснить, в чем дело. (Это поручение стало причиной, по которой я впоследствии никогда не провожал евреев на сборный пункт, не прощался с ними и не помогал им нести вещи.) Когда я позвонил в квартиру доктора Киве, мне открыла его приветливая жена. Она проводила меня к седому врачу, которого в Кенигсберге называли «добрым богом со Штайндамма». Когда я сказал, что мне велено напомнить ему об обязанности явиться на сборный пункт, доктор не выразил никакого беспокойства и лишь попросил передать, что он нетранспортабелен. Из-за постоянного облучения рентгеновскими лучами, от которых еще не существовало удовлетворительной защиты, его руки были поражены раковыми язвами и выглядели ужасно. Как ни странно, чиновники приняли его объяснение. Но, насколько мне известно, вскоре доктор Киве покончил жизнь самоубийством. (Не понимаю, почему он вообще оказался в списке депортируемых, ведь его жена была христианкой. Подозреваю, что он хотел защитить ее и расторг брак перед уже запланированным самоубийством.)
Депортация евреев, не занятых на предприятиях, важных в военном отношении, и постоянное использование нас, школьников, в качестве посыльных гестапо — все это побудило нас с мамой принять решение о досрочном прекращении моего обучения и об устройстве на одно из таких предприятий. Мой школьный товарищ Бернд Леви уже поступил подобным образом и с удовлетворением рассказывал о своей работе на фабрике зеркал. Он считал, что лучше чему-нибудь научиться, чем в четырнадцать лет против своей воли оказаться на химической фабрике. Так поступил и я: устроился учеником в столярную мастерскую Лембке.