Это признание само по себе было признанием факта, что продолжать в том же духе абсолютно бесполезно. Он опасался, что слишком увлекается теорией, и посетители действительно нередко заставали его читающим томик де Токвиля. Он много думал о социальных и экономических проблемах, формах правления и человеческом счастье. Но его идеи скорее снискали бы ему счастье в Миссисипи, чем в Нью-Йорке, хотя сам он едва ли мог придумать страну, где они могли бы принести ему выгоду. В конце концов, ему пришло в голову, что его мнения достаточно интересны и злободневны, чтобы попробовать зарабатывать ими на жизнь. Он всегда мечтал о славе, о публичном признании его идей. Но в его кабинете публики бывало немного, и он спрашивал себя, нужен ли ему вообще офис и не стоит ли открыть приём в библиотеке Астор, где он любил проводить свободное время за книгой. Он писал время от времени записки и воззвания, которые могли бы привлечь интерес редакторов периодических изданий. Если клиенты не идут, то, возможно, придут читатели. И он с огромным старанием произвёл на свет полдюжины статей, в которых, как ему казалось, расставил точки над «i» во всех вопросах, в которых только хотел, и отправил свои произведения властителям всех еженедельных и ежемесячных изданий. Все они были с благодарностью отклонены, и он был уже готов поверить, что его акцент был так же заметен на бумаге, как и в устной речи, как получил другое объяснение от одного из наиболее откровенных журналистов, имевшего связи в газете борцов за права меньшинств. Этот джентльмен указал ему, что всем его идеям триста лет, и, без сомнения, любой журнал шестнадцатого века с удовольствием опубликовал бы их. Это пролило свет на его собственные подозрения, что он придерживается непопулярных взглядов. Несговорчивый редактор был прав насчёт того, что он не шагает в ногу со временем, но ошибся в датах. Он появился на несколько веков раньше, чем должен был, и оказался не слишком старомодным, а, напротив, чересчур передовым мыслителем. Такое признание не спасло его от попытки податься в политику, как будто не было другого способа стать представителем своего округа, чем выборы. Люди в Миссисипи могли не захотеть голосовать за него, но где ещё он нашёл бы двадцать долларов на его периодические отношения с женщинами, которые и без того были крайне редкими?
Я не буду пытаться описать все нездоровые взгляды Бэзила Рэнсома, ибо уверен, что читатель сам догадается о них по ходу повествования, поскольку они то и дело шаловливо и остроумно проглядывают в речах молодого человека. Справедливо будет отметить лишь, что они по природе своей были скорее стоическими, и что, вследствие определённых размышлений, в социальных и политических вопросах он был реакционером. Я полагаю, он был очень тщеславен, потому что ему очень нравилось осуждать своё поколение. Он считал его болтливым, ворчливым, истеричным, плаксивым, полным ложных идей и нездоровых экстравагантных привычек, и связывающим понятие расплаты только с магазином. Он восхищался последними идеями Томаса Карлейля и с подозрением относился к посягательствам современной демократии. Я точно не знаю, как эти странные ереси укоренились в нём. У него была длинная родословная, идущая от роялистов и рыцарей, и временами им как будто завладевал дух какого-то достойного, но не слишком интеллектуального предка, этакого широколицего и длинноволосого воина, с более примитивными представлениями о мужестве, чем требует современное общество, и куда менее вариативными представлениями о человеческом счастье. Он любил свой род, преклонялся перед праотцами и искренне жалел своих будущих потомков. Говоря так, я отчасти, предаю его, ведь он никогда не говорил об этих своих чувствах. Хотя он и считал своё поколение излишне болтливым, как я уже упоминал, сам он любил поговорить не меньше других. Но он умел придержать свой язык, если это было более эффектно, и обычно делал так, когда чего-то не понимал. Он провёл много вечеров в пивном баре, сдержанно покуривая трубку. Это продолжалось так долго, что стало показателем кризиса – полного и острого осмысления его жизненной ситуации. Это был самый дешёвый из известных ему способов провести вечер. В этом конкретном заведении Schoppen была действительно большой, а пиво очень хорошим. И так как хозяин и большинство посетителей были немцами, и их язык был незнаком ему, он не участвовал ни в каких разговорах. Он смотрел на дым трубки и думал, думал так усердно, что ему начало казаться, что он исчерпал все возможные мысли. Когда он, наконец, решал уйти, он направлялся вниз по Третьей авеню, пока не достигал своего скромного жилища. Совсем недавно там у него была возможность развеяться. Маленькая актриса варьете, которая жила в том же доме, и с которой у него установились самые близкие отношения, обычно в это время ужинала после представления в комнате рядом со столовой, и он частенько заходил туда поболтать с ней. Но, к его величайшему сожалению, она недавно вышла замуж, и муж увёз её в свадебное путешествие, которое одновременно было гастролями. Поэтому он с тяжелым чувством направился в свою комнатку, где на расшатанном письменном столе в гостиной нашёл записку от миссис Луны. Не буду пересказывать её подробно, так как не смогу передать всей её прелести. Она упрекала его в пренебрежении и хотела знать, что с ним случилось. Неужели он стал такой важной персоной, которую заботят лишь судьбы мира? Она обвинила его в том, что он изменился, и поинтересовалась причиной его холодности. Не будет ли он любезен, по крайней мере, сказать ей, когда и чем она так обидела его? Она всегда считала, что они симпатизируют друг другу – ведь он так живо говорил об идеях, которых она сама придерживалась. Она любила умных людей, но сейчас рядом с ней не было ни одного. Она очень надеялась, что он зайдёт навестить её – как он делал это шесть месяцев назад – следующим вечером. И как бы сильно она ни согрешила перед ним, и как бы он сам ни изменился, она по-прежнему была его любящей кузиной Аделиной.
– Какого чёрта ей от меня надо на этот раз? – с этим несколько грубым восклицанием он отбросил послание своей кузины Аделины. Этот жест должен был означать, что он решил не придавать ему значения, однако на исходе следующего дня, он предстал перед ней. Он знал, что она хочет всё того же, что и год назад – чтобы он приглядывал за её собственностью и учил её сына. Тогда он по доброте душевной согласился, тронутый таким доверием, но этот эксперимент вскоре провалился. Все дела миссис Луны были в руках поверенной, которая очень хорошо следила за ними, и Рэнсом вскоре понял, что будет скорее помехой. Легкомыслие, с которым она подвергала его насмешкам со стороны законных опекунов её состояния, открыло ему глаза на некоторые опасности родственных связей. Тем не менее, он сказал себе, что может подрабатывать, уделяя час или два каждый день обучению её маленького сына. Но это тоже оказалось иллюзией. Рэнсому пришлось выделить для этого вечернее время. Он заканчивал работу в пять часов и занимался своим юным подопечным до самого ужина. После нескольких недель он был бы счастлив получить отставку. То, что малыш Ньютон был необыкновенным ребёнком, постоянно подчёркивала его мать, но по наблюдениям Рэнсома, он отличался лишь необыкновенным отсутствием качеств, способных вызвать привязанность учителя к ученику. Он был действительно невыносимым ребёнком и питал к латыни буквально физическую враждебность, которая проявлялась в яростных конвульсиях. Во время этих вспышек ярости он со злостью пинал всё и всех – и бедного «Рэнни», и свою мать, и миссис Эндрюс с миссис Стоддарт, и выдающихся римских мужей и саму вселенную, которой, лёжа на спине посреди ковра, демонстрировал свои активно мелькающие маленькие каблучки. Миссис Луна имела обыкновение присутствовать на их занятиях, и когда они подходили, а это так или иначе случалось каждый раз, к только что описанной мною стадии, она заступалась за своё взвинченное сокровище, напоминая Рэнсому, что всё это следствие высокой чувствительности. Она просила дать ребёнку немного отдохнуть, а остаток времени проводила за разговором с его наставником. Очень скоро ему стало казаться, что он не отрабатывает своего жалования. Кроме того, его не привлекали денежные отношения с женщиной, которая даже не брала на себя труд скрывать от него, что ей нравится, что он от неё зависит. Он отказался от преподавания и вздохнул с облегчением от смутного ощущения, что ему удалось избежать опасности. Он не мог бы точно сказать, в чём она заключалась, и испытывал сентиментальное и провинциальное уважение к женщинам, которые не позволяли ему даже в мыслях дать конкретное определение этой опасности. Он предпочитал обращаться с женщинами со старомодной галантностью и предупредительностью. Он считал их нежными и наивными созданиями, которых Провидение определило под защиту сильного пола. У него не вызывала сомнения идея, что при всех недостатках джентльмены с Юга славились своими рыцарскими манерами. Он был из тех, кто до сих пор мог произнести эти слова с абсолютно серьёзным лицом.