Симион Лунгу, председатель сельсовета, советовал ему продать дом. Может быть, в этом был резон. Но Максим не нашел в себе для этого силы. В глубине души продолжала жить надежда, что однажды он вернется и здесь, в Стэнкуце, завершится его жизненный путь. Поэтому и договорился с Лунгу — оставить дом на попечение сельсовета.
— Вселим в него доброго хозяина, и пусть живет, — заверил председатель.
Этот разговор состоялся днем, а вечером Мога оставил Симиону два ключа. Не ждал гостей, тем более, что никого не приглашал. Но под вечер явились с семьями Лянка и Назар, за ними и Лунгу. В начале Мога растерялся — он не был готов принять столько народу. Но гости сами обо всем позаботились: Валя принесла горячие плацинды, жена Назара — молодую баранину, запеченную в духовке.
Никто вопреки обычаю не стал ни пить, ни есть. Зато наговорились вдоволь. И может быть, именно это избавило всех от грустных мгновений, без которых не бывает прощания. И отъезжающие, и остающиеся тешат себя надеждой на новые встречи, это дает им силы вынести разлуку.
С такой надеждой в душе Максим и отдался сну.
На заре, туманным утром, его разбудил радиодинамик, висевший между окнами. Это была радиоточка устаревшей модели, темно-коричневого цвета, с покоробившимся деревянным корпусом. Мога к ней привык — много лет она служила ему будильником. Едва динамик подавал голос, Мога вскакивал с постели, энергичными, резкими движениями разминал суставы и мышцы, прислушиваясь в то же время к новостям со всего света, но также и к местным, сельским. Вот так, не покидая дома, Мога вступал в контакт с целым миром, включался мыслью в события дня, чтобы затем по возможностям, ему отпущенным, вызвать к жизни новые события, одни — лишь на сегодняшний день, другие — способные долгие годы отзываться на судьбах Стэнкуцы.
В то утро Максим тоже не изменил привычке, разве что дольше обычного задерживал взор на всем, что было в комнате. С многими из собранный в ней вещей придется расстаться, другие последуют с ним в Пояну. Максим заберет с собой прежде всего буфет — истинную семейную реликвию, изделие деда со стороны отца, со вкусом сколоченное из массивных дубовых досок. Достаточно было беглого взгляда на эту вещь, на опоясывавшую его резьбу — фигурки пастухов и пастушек, перемежавшиеся тяжелыми виноградными гроздями, с улыбчивыми грифонами по бокам, с изображением старичка Стату-палмэ Барба-кот[4], под чьей бородой была спрятана пружина секретного замка, — чтобы всецело увериться, что перед тобой — весьма ценное произведение искусства. В памятные годы засухи и недорода находились любители искусства, готовые отдать за старый буфет целый куль муки. Но мать на такой обмен все-таки не пошла.
«Заберу-ка также точку…» При этой мысли Максим усмехнулся. Настал, значит, час, когда и простая коробка обретает нежданную ценность. И, чтобы в последнюю минуту не раздумать, Максим решил положить ее, не откладывая, в чемодан, вряд ли этой штуке потребуется много места. Но, протянув руку, чтобы снять со стены динамик, Максим с удивлением услышал свое имя. Обернувшись к окну — может быть, кто-то его позвал — Мога, однако, никого не увидел. И все-таки голос был ему знаком. И, словно подтверждая мелькнувшую догадку, говоривший продолжил: «…Сейчас должен заявиться и Мога. Говорят, собрался на рассвете уехать. Шило меняет на мыло…» И второй голос, с раздражением и испугом: «Да выключи ж микрофон, тебя слышит все село!» Однако первый со смехом продолжал: «Так вот, Мога тоже…»
Максим помрачнел. Что им сделается, тем, кто остается? Зачем пользоваться случаем почесать языки? Первый из говоривших о нем, должно быть, — Нику Мардаре, заведующий колхозным радиоузлом, — вспомнил все-таки Мога. Надрать бы ему уши, чтобы не морочил людям головы. Но об этом нельзя и мечтать, до Мардаре у него теперь руки не дойдут. С этого дня он, Максим Мога, в Стэнкуце уже никто, никаких мер ему более здесь принимать не дано.
Вот как оно повернулось…
Эта мысль, однако, не вызвала у Максима сожаления. Напротив, пришло неожиданное облегчение: обычные заботы его наконец оставили. Хотя бы ненадолго — он теперь простой смертный, как и все!
У ворот его уже ждал Горе, шофер, со сверкающей белой «Волгой», начищенной, словно для парада. Мога поздоровался, положил чемодан в багажник и занял «барское кресло», как назвал когда-то сам место рядом с шофером. Машина тронулась. Мога проводил глазами дом, который с той минуты, когда хозяин его покинул, словно сразу постарел. И попросил вдруг Горе остановиться. Торопливо выйдя из машины, Максим саженными шагами поспешил обратно. Войдя в дом, он почти сразу появился снова, неся какую-то коробку.
— Чуть не забыл взять радиоточку, — сказал он водителю, задержавшись у открытой дверцы, словно не решаясь войти в роскошную машину с такой рухлядью.
Горе стало жаль бывшего шефа; не так уж легко, видимо, покидать родное гнездо. Разве не нашлась бы у Моги пятерка или трешка, чтобы купить себе новую радиоточку? И, желая отвлечь его от невеселых мыслей, предложил:
— Может, хотите сесть за руль?
Мога с пониманием улыбнулся.
— Спасибо, Горе. Не надо, теперь ведь я у тебя частный пассажир.
Горе не стал настаивать. Парень хорошо знал Максима Могу, до вчерашнего дня еще — председателя здешнего колхоза, знал, что на ветер он слов не бросает. Если что-то сказал, должно случиться что-нибудь особое, чтобы Мога изменил решение. Но Горе не хотел оставлять его во власти грусти, столь ясно видимой в глазах. И снова попытался завязать беседу.
— Слышали утречком нашего Мардаре? Вот уж, прости господи, трепач! Распустил, дурень, язык… Но разве ж Пояна может сравниться с нашей Стэнкуцей! Молчал бы уж!
— Не кипятись, дружок, — успокоил его Максим. — Не об этом ведь речь, он имел в виду меня. Оставим это, будем умнее!
Максиму хотелось ни на что не отвлекаться, запечатлеть в памяти в то весеннее утро образ родного села, погруженного еще в освежающую волну серебристого тумана. Горе понял и не стал более надоедать.
Подъехали вскоре к правлению, где собралась уже толпа. Горе, не спрашивая, остановил «Волгу». Максим Мога вышел и в молчании обнажил голову. Взор его медленно обошел собравшихся. Здесь был Георге Журкэ, бригадир, на общем собрании яростно протестовавший против его ухода. Взгляд Журкэ и теперь оставался колючим, словно отъезд Моги причинял большой вред лично ему. Был перед правлением и главный инженер Кырнич, как считали многие, будущий председатель; пришел даже Костике Мирча, крестник Максима, до вчерашнего дня еще — задиристый, как желторотый кочет; теперь он посматривал на Максима чуть свысока, считая себя, наверно, победителем во всех прежних битвах, затеянных им против Моги, ведь тот, бывший председатель, уезжал из села, тогда как он, Костике Мирча, оставался…
Максим Мога стоял перед ними в безмолвии. Сердитые взоры Журкэ и нескрываемое торжество Мирчи несколько сбили его с толку; Максим не находил уже слов, которые хотел сказать односельчанам на прощанье. А люди, привыкшие к тому, что председатель первым начинает разговор, теперь ждали, чтобы молчание прервал именно он.
В эти минуты всеобщего напряжения со стороны шоссе, торопливо шагая, появился плечистый мужчина с суровым лицом, в синей фуфайке, с каким-то узелком в руках. Это был Ион Царэ, один из старейших и самых уважаемых трактористов в Стэнкуце. Ион подошел прямо к Моге, развернул рушник, расцвеченный по краям вышивкой, и все увидели в его руках белый, пышно выпеченный каравай хлеба, от которого еще поднимался пар, наполнявший утренний воздух духовитым, крепким запахом. И в ту же минуту сквозь дымчатую завесу, висевшую еще над селом, пробился пучок сияющих лучей, а за ним, будто соблазнившись ароматом свежего, только что вынутого из печи хлеба, появилось и солнце.
Толпа пришла в движение. Максима Могу, державшего уже на крепких ладонях каравай, внезапно окружили со всех сторон, словно люди решили вдруг никуда его не отпускать. Лишь Костике застыл столбом на том же месте и оттуда с насмешкой крикнул: