– Но я не думал, что моя рукопись…
– Напрасно, милейший Михаил Вадимыч, – сказал Двудумов. – Думать полезно. Вообразили бы, в какое положение всех нас поставите – глядишь, и отложили бы стило заблаговременно. Это я фигурально, нынче же руками никто не пишет, все к клавишам припасть норовят, оно и скорее, и нагляднее, и нормы правописания текстовый редактор подскажет в меру разумения… Ну так и стереть намного проще. Клавишу заветную нажал – и нет ничего, как и не бывало.
– И корзину почистить не забыть, – буркнул Зайцер. – А то некоторые совсем уж было удалят, а потом шасть в корзину, и достают, и снова-здорово, и пишут, и пишут…
– Хорошо бы еще жесткий диск повредить, – мечтательно произнес Двудумов. – Чтобы с гарантией. Ну, не знаю… сжечь его, например.
– Как это – сжечь?! – опешил Кармазин, ничего не понимая.
– Очень просто. Выдрать из корпуса, сунуть в микроволновку и проследить, чтобы искры посыпались. C соблюдением правил противопожарной безопасности и обязательной последующей принудительной вентиляцией помещения. Что такого? Классики вон бумагу охапками жгли, не гнушались, и ничего. Кабы они требовали от издателей публиковать все, что сочиняли, мы бы еще в начале века все леса на целлюлозу извели. Вы, слава богу, пока не классик. И даже не лауреат. Теперь вот не знаем даже, как с вами…
– Я не понимаю! – с отчаянием воскликнул Кармазин. Девушка Агата Ивановна смотрела на него сочувственно. – Не понимаю, что творится! Если мой роман негоден, скажите об этом вслух! Если он хорош…
– Да хорош он, ваш роман, – остановил его Двудумов. – Это и есть самое страшное для всех нас. Включая меня, Агаточку и Льва Львовича. Нам бы по домам сидеть, молоко с медом пить, ноги пледом кутать, а мы вот в такую собачью погоду потащились к вам со всех концов города… А в первую очередь включая лично вас, драгоценнейший Михаил Вадимыч. Вы, я чай, полагали, будто я слово «шедевр» употребляю в переносном, так сказать – уничижительном смысле? Знайте же, что я имею честь называть ваш роман этим словом в главном, единственно достойном его смысле!
– Дай-ка я тоже закурю, – нервно сказал Зайцер, извлек портсигар со стершейся дарственной надписью, щелкнул им и прикурил от девушкиной сигареты. Его пальцы в черных перчатках подрагивали.
– Это и есть для меня главное, – с некоторым облегчением промолвил Кармазин, мысленно пытаясь найти в происходящем хотя бы какие-то юмористические смыслы. – А то все вокруг заладили одно – гениально, великолепно… Я уж и засомневался, не разыгрывают ли.
– И напрасно, – сказал Двудумов назидательно. – Ведь что происходит? У народа нашего выработалось неплохое чувство подлинного. Долго, знаете ли, ему втолковывали, что черное-де на самом деле есть белое, а белое необходимо из высших классовых соображений интерпретировать как черное. И, в силу нами же воспитанного в людях негативизма, возрос в них тончайший, кристальнейший нюх на подделку и вкус к настоящему. Это не только женских сапог касается, но и литературы также. Особенно опасно такое чувство в эпоху перемен, куда нас с вами так не ко времени угораздило! Разумеется, все мы патриоты и в первую очередь готовы поддержать трудовой копейкой отечественного товаропроизводителя… не смотрите на мою обувь, это так, баловство, а вот кожан мой прибыл из братской Монголии, тоже, считай, импортный, но с громадной долей условности, импортный скорее метафорически, нежели взаправду…
– Лучше на меня гляньте, – подал голос Зайцер, чадя вонючей папиросой. – На мне лоскута буржуйского не сыщете, от плаща до исподнего, и курю я «беломор», всю жизнь курил, с ним и помру.
– Вот именно, – сказал Двудумов, очевидно, потеряв нить повествования. – Гм… о чем бишь… Да, конкуренция! Причем по всем фронтам. Нашу сферу она, по понятным причинам, затрагивала не в пример меньше, чем ту же музыку или какой-нибудь, не к ночи будь помянут, сыр-маасдам. Увы, позиции наших идеологических противников всегда были сильны, еще и в прежние времена, хотя в ту пору приток иностранной продукции на книжные прилавки строго и неусыпно регулировался… каковое стартовое преимущество изрядно сглаживалось, увы, качеством переводов. Шутка ли! Иной перевод по своим литературным достоинствам превосходил не только труды какого-нибудь отечественного классика, но и сам первоисточник! А когда границы культурного обмена пали, да еще этот чертов интернет… вот и хлынуло всякое, сметая на своем пути слабые ростки доброго и вечного.
– Может, оно и к лучшему случилось, – заметил Зайцер с внезапной философичностью.
– Вы совершенно правы, голубчик Лев Львович, – покивал Двудумов. – Ничто так не размывает критерии подлинности, как избыток продукта. Ведь хлынуло-то в первую голову что? «То-то, что не золото: сор, дрязг… стыдно сказать, что такое»[4]. Народ, заскучавший было по изобилию, кинулся насыщаться, не разбирая, где зерна, а где плевелы, где подлинное, а где фальшак и шмурдяк… Что и дало нам всем счастливую возможность перевести дух и в кои-то веки задуматься не о качестве, а количестве.
– Количество при низкой себестоимости материала дает что? – вопросил Зайцер, глумливо усмехаясь. – Прибыль!
– Нам даже не пришлось прилагать усилий, – сказал Двудумов. – Никаких дополнительных капиталовложений. Все свершилось само! Где ж нам было бы взять столько высококлассной литературы, чтобы насытить спрос? Шедевры – штучный товар, за один месяц гениальную книгу не сочинишь, на это потребуются годы и годы. А теперь что? Шедевры и не нужны. Нужна сменяемость обложек на магазинной полке. Нужны новые имена. Причем не всегда это новые сочинители текстов…
– Бывали, небось, в книжной лавке возле полки с дамскими детективами? – спросил Зайцер. – Кто там нынче в фаворе… Звонцова, Деникина, Горшкова?
– «Утка для Кощея»! – сказал Двудумов, и оба загоготали, даже по бледному лицу девушки Митрофанской прошла какая-то живая тень.
– Так вот, – сказал Зайцер, отгоготавши. – Это один человек. Точнее, одна бригада.
– Берется нехитрый сюжетец, – пояснил Двудумов. – Лепится какой ни есть текст. Орфография там, пунктуация… с этим пока строго, хотя и то, думаю, скоро отойдет в прошлое. Обложка там… тяп-ляп… и готова книга. А вы не знали?
– Наверное, я пропустил эти эпохальные изменения, – сказал Кармазин с жалкими потугами на сарказм.
– Вы слишком медленно пишете, Михаил Вадимович, – назидательно молвил Двудумов. – Выпали надолго из процесса. И ту нишу, которая была уготована судьбой для ваших произведений, давно уже заняли, поделили и сто раз переделили другие люди. Писателями их назвать я бы поостерегся, памятуя свое из прежних еще времен заимствованное представление о смысле этого звания… Но факт налицо. У вас был шанс, но вы его упустили. Не скажу, что следование новым веяниям добавило бы вам чести и благополучия, но определенно вы не бедствовали бы.
– Я знаю, – деликатно заметил Кармазин, – что у любого автора найдется свой читатель…
– Тоже мне аргумент! – фыркнул Зайцер. – Читатель сыщется и у мозольного пластыря. А ты попробуй продай мозольный пластырь по цене книги!
– И, однако же, вы сидите в моей квартире поздним вечером, – напомнил Кармазин несколько раздраженно.
– Сидим, – кивнул Двудумов. – Потому что некуда нам деться от очевидного и данного нам в болезненных ощущениях факта существования вашего романа.
Наступила тягостная пауза, на протяжении которой Кармазин пытался разозлиться настолько, чтобы как-нибудь подвести этот безумный разговор к логическому завершению и лечь спать, предварительно хвативши стакан какого-нибудь особенно злого алкоголя, а его визитеры шарили глазами по интерьерам, будто выискивая что-то, и ожидали от хозяина жилища хотя бы какой-то реакции на свои речи.
– Особенно точно чуют все гениальное бездари, – наконец заговорил Двудумов. – Во-первых, у них безошибочно срабатывает хватательный рефлекс. Хватай, грызи, топи… А во-вторых, зависть шевелится. Бывает, что бездарность прихотливо сочетается и с глупостью, тогда легче живется и им и окружающим. Но иной раз бездарь тоскливо осознает свою никчемность, безысходность, и жестоко, поверьте, страдает от такого осознания. Вы, я чай, уж приметили, что первыми от вашего романа встрепенулись персоны, как бы поделикатнее выразиться, не отмеченные перстом божьим?