Кармазин развел руками, словно бы демонстрируя, что кролики в его рукавах окончательно иссякли, и на этом мероприятие завершилось. Диана Самвеловна вернулась за кафедру и произнесла формальные теплые слова, после чего преподнесла Кармазину в знак признательности керамическое блюдо со стилизованным под эллиническую архаику изображением здания библиотеки. Кармазин, не сходя с места, отблагодарился полным комплектом своих книг, две из которых в библиотечной коллекции отсутствовали, каковые немедля украсил прочувствованными автографами. От творческого ужина он сумел прозорливо отбояриться еще на этапе предварительных переговоров, так что ничего ужасного более не ожидалось. Его окружили самые активные представители аудитории, задавая какие-то совершенно уже пустяковые вопросы едва ли не бытового свойства и протягивая для автографов блокноты и тетрадки. Он отвечал – иногда остроумно, иногда невпопад, орудовал авторучкой, чувствуя себя усталым, выжатым, истраченным, и уже мечтал о том моменте, когда окажется в вагоне электрички. Происходящее виделось как бы сквозь пыльную тюлевую занавесь.
Когда окружение окончательно поредело, тюль вдруг раздернулся, и чья-то рука протянула развернутую на титуле его последнюю книжку. Кармазин размашисто расписался, поднял глаза и увидел, что перед ним стоит Пеппи-Две Косички. Девушка оказалась неожиданно высокой и взрослой. И от нее невыносимо приятно пахло свежей огородной зеленью.
«Как некстати», – подумал он с обреченностью предвидения.
То, что он избрал ее среди других, было неслучайно. В то время как его разум твердил, что не нужно, ради бога, никаких новых связей, что пора заняться собой и своим делом, пора успокоиться и остепениться, все остальное его существо внезапно и неконтролируемо сделало иной выбор.
В ее прямом и беззастенчивом взгляде Кармазин прочел: «Мне восемнадцать лет. Ну почти. Я собираюсь поступать в политехнический институт и непременно поступлю. Я умна и хороша собой. Мой дурацкий вопрос имел целью привлечь твое внимание, и этой цели он достиг. Очень скоро я ворвусь в твою жизнь, расположусь там со всеми удобствами, разобью ее вдребезги и превращу в ад. Но это именно то, о чем ты всегда мечтал. Ты будешь говорить со мной как с равной, потому что я способна стать твоим собеседником. Ты будешь мучиться, страдать и ревновать. Не потому, что я дам тебе поводы – хотя я непременно дам! – а от ужаса однажды потерять меня навсегда. Я не дам тебе скучать, а следовательно, не позволю тебе состариться. Из нас выйдет прикольная пара. Будь готов, что впервые тебе начнут завидовать. Я стану твоей последней любовью. На долгие пять лет, пока не закончу институт. А потом я исчезну. Или останусь. И ты умрешь у меня на руках счастливый. Или в одиночестве и несчастный. Этого не знает никто. Даже я этого не знаю, а ты в этом раскладе всего лишь объект страдательного залога. Ты хочешь рискнуть?»
«Мне сорок лет, – думал Кармазин. – Это если округлить в сторону уменьшения. Я человек без постоянного заработка и без радужных перспектив на будущее. За душой у меня нет ничего, что могло бы заинтересовать семнадцатилетнюю хищницу, у которой вся жизнь впереди, все козыри на руках и все дороги ведут в рай. Все, что я могу тебе дать, это моя душа, мой ум, мои беседы о вечных ценностях, которые не размоются никакими историческими переменами. Со мной ты станешь удручающе умна, а следовательно, – вооружена до зубов посреди серой толпы жвачных непарнокопытных. Я дам тебе это преимущество. Я научу тебя тому, чему так и не научился сам. Со мной тебе будет непросто. Но! Я не позволю тебе голодать, и одеваться ты будешь не хуже других. И уж совершенно определенно я не позволю тебе грустить. Говоришь, пять лет? Это большой срок. Возможно, я и не протяну столько. И вовсе не факт, что однажды ты вдруг захочешь меня бросить. Ты, верно, рассчитываешь использовать меня как плацдарм для наступления на жизнь? Как бы тебе не прогадать. Я могу оказаться незаменимым, уж это я умею. Еще неизвестно, кто окажется в большем выигрыше, и хорошо, если мы оба. Нам будет весело. Странно и весело. Как Сталкеру и его жене из фильма Тарковского. Ты хочешь рискнуть?»
– Мне понравился ваш вопрос, – сказал он вслух. – Как вас зовут?
– Валя, – сказала девушка. – Я здесь живу, но поступаю…
– В политех, – опередил он.
– Откуда вы… – Скулы ее порозовели. – В понедельник я буду в городе.
– Вот мой телефон, – Кармазин протянул ей визитку. – И адрес. Звоните… если не страшно.
«Наверное, я все это себе навоображал. И за себя, и на нее. Тот еще вариант развития событий…»
– Нет, – сказала она. – Не страшно. Я позвоню. Но я не люблю кофе.
– Мы что-нибудь придумаем, – обещал Кармазин.
Лягушечья кожа
Старика звали Капитан, потому что на правом запястье у него в прошлом еще тысячелетии наколот был якорь, и он до сих пор не стерся с тонкой, как пергамент, и такой же хрупкой кожи. А еще за то, что когда нашли его, то с трудом, угрозами да уговорами убедили избавиться от тельняшки – застиранной, ветхой, как и сам старик. О себе Капитан не помнил ничего, ни имени, ни возраста, ни откуда и куда шел, пока не очутился на крыльце магазина хлебобулочных изделий частника Магомедова. Продавщица Гузель, молодая толстушка в пестрых одеждах и непременном платке, не то племянница, не то третья жена хозяина, вынесла старику самый мягкий круассан, какой нашла поутру во вчерашней еще выпечке, а затем позвонила самому Магомедову. Тот приехал на своем рабочем «уазике» (для деловых визитов и понтов у него в гараже за городом томился черный «ландкрузер»), пытался говорить со стариком, ничего не выведал и, стоя над ним с упертыми в бока мохнатыми конечностями, много сокрушался об упадке нравов этих несчастных русских, что за собственными аксакалами не могут присмотреть, и как же после этого им можно доверять торговлю? Старик сидел молча, глядя перед собой пустыми высохшими глазами цвета дорожной пыли, и обращенных к нему речей явно не понимал. Лет ему было никак не меньше восьмидесяти, а то и под девяносто. Ни денег, ни документов не было – не то потерял, не то в пути позаботились ушлые люди… Судя по всему, выходя из дома, дед еще что-то о себе помнил, но уже на улице его пристукнуло, как это бывает в таком возрасте, и все остатки соображения вышибло окончательно. «Фронтовик, да?» – спросил Магомедов безнадежно. Ответа не последовало. Повздыхав, Магомедов поманил Гузель и велел ей позвонить в полицию. Сам он от любых контактов с правохранительными органами по возможности уклонялся, прозорливо ожидая, что без добровольного единовременного взноса на укрепление материальной базы полиции в денежной и натуральной (ящик коньяка, не меньше) формах тут не обойтись. Выяснив, что Гузель все сделала, как надо, Магомедов присел возле старика и попытался его обнять своими лапами. «Все будет хорошо, ветеран-бабá», – сказал он и поспешно укатил. Прибывшая вскоре полиция в лице двух пыльных сержантов от старика тоже ничего не добилась, взыскала с сердитой Гузели две бутылки азербайджанского коньяка (дешевого, паленого, такой тихо заезжает, но крепко вставляет) и вызвала скорую. Медики долго советовались меж собою, как поступить, снова начали было набирать полицию, но вовремя спохватились, потому что получался какой-то уж вовсе безумный замкнутый круг. В результате старика вместе с круассаном в руке запихнули в карету и увезли в неизвестном направлении. Спустя какое-то время он, по-прежнему ничего не требуя от окружающего мира, обнаружил себя в частном доме престарелых имени депутата Калачова, в той его части, что выгорожена была для постояльцев совершенно неимущих, но тем не менее наделенных какими-то правами, хотя бы даже неосязаемыми и монетизированно никак себя не обозначающими. На самом деле «Калачовка», как называли ее сведущие люди, была обустроена упомянутым депутатом, человеком состоятельным и, как это принято говорить о лицах его социальной ниши, авторитетным, для собственной матери, рассудок которой не пощадило время, уход же требовался по высшему разряду, поскольку это депутат себе позволить мог, а вот содержать дома беспомощное дряхлое существо – не мог. Наверное, именно об этих качествах русского менталитета и тужил бизнесмен Магомедов… Впрочем, старушке жаловаться и впрямь было не на что, кабы она могла оценить всю проявляемую о ней заботу совершенно посторонних ей людей в бежевых с синими вставками одеждах. Сам Калачов бывал в учреждении редкими наездами, строго по праздникам и иной раз по пятницам, лично выкатывал матушку в кресле на пристроенную к ее палате веранду и о чем-то подолгу с нею беседовал, держа полупрозрачную сморщенную лапку в своей борцовской клешне. Потом уходил, сморкаясь и утирая глаза, втискивался в свой буржуйский кадиллак и надолго пропадал. Здание под «Калачовку», бывшая усадьба какого-то всеми забытого царедворца, депутатом было выкуплено с избыточным резервом по площадям. Чтобы комнаты не пропадали, не пылились и не ветшали без живых людей, а заодно и с тем, чтобы явить себя в белых одеждах благотворителя, Калачов счел разумным принять на постой столько народу, сколько поместится. Следуя его примеру, в «Калачовку» же сбагрило своих родителей еще несколько персон, в средствах весьма не стесненных, что обеспечило учреждению изрядное на общем фоне финансовое благополучие. Заодно и Калачову удалось сильно подправить собственную репутацию, в прежние лихие времена изрядно подмоченную. Кроме випов, в доме, в основной его части, не сказать, чтобы фешенебельной, но обихоженой, разбитой на уютные клетушки со всеми удобствами, постоянно проживали еще человек тридцать, вполне себя сознававших, но из тех социальных слоев, что принято называть «очень средними». В пристрое же для неимущих, где всего было по минимуму, обитал десяток с небольшим стариков и старух, утративших все связи с реальностью, в полной деменции. Пристрой, от главного здания отделенный техническими помещениями и пешеходной тропинкой, для краткости так и назывался – «Выгородка». И вот тут-то проявлялась чистая, ничем не замутненная благотворительность, за какую Калачов втайне и рассчитывал на списание в лучшем мире если не всех своих грехов, то многих и многих. И, надо думать, вполне справедливо, небезосновательно рассчитывал. В церковь он, как и полагалось мужу государственному и социально желательному, хаживал, но свечками и взносами на кровлю и купола, как многие его сподвижники по депутатскому и прочему бизнесу, отделаться не помышлял. Здравый смысл диктовал Калачову, что перед престолом небесным, если такой вдруг обнаружится, кривые отмазы не проканают, не по-пацански все это, а вот приют для сирых и убогих вполне себе проканает.