— Мне сообщили, что небезызвестного коня пристрелят завтра на рассвете.
Заседание на этом прервалось, и члены комитета побрели в холл, чтобы там посудачить о диковатой выходке Амбуаза.
Олбрик Ли из Сычуаньского университета сказал:
— Думаю, селекционный директор пережил приступ галлюцинации. Если бы Бог и существовал, он не стал бы изъясняться через лошадь.
Впрочем, представитель Тамильского реституционного университета держался другой точки зрения:
— Мы, индусы, уважаем Ганешу, покровителя знаний. А ведь Ганеша — слон, сын Шивы и Парвати, пусть и с отломанным бивнем. Кроме того, у нас в большом почете Хануман, бог-обезьяна, так отчего бы Господу не быть лошадью?
Олбрик Ли презрительно вздернул нос:
— Это все бабкины сказки. Разве можно к ним относиться серьезно? — И добавил: — Я вот в церковь не хожу. Зато очень люблю природу.
— Не сказала бы, что о природе хоть кто-то заботится, — заметила Джуди Белленджер, инспектор колледжей. — В противном случае мы бы ее не испоганили. Что касается религиозного чувства, мы и его угробили. Сейчас религия стакнулась с патриотизмом — или прибежищем негодяев, как выразился, если не ошибаюсь, Сэмюэль Джонсон. Бог — христианский Бог — превратился в некое подобие политического беженца. Вернется ли он?
Белленджер и сама заскучала от собственного вопроса, так как знала, что на него не будет ответа. Подперев рукой подбородок, она уставилась в окно. По улице двигалась манифестация с транспарантами, не давая ходу автомобилям. На плакатах читалось: «Долой сенсации!» Вдоль тротуара тянулась шеренга полисменов — неподвижных, с автоматами на изготовку. Ей пришло в голову: «Какая разница, вернется ли Бог или он покинул нас навсегда? Главное, в людях как был, так и останется порок…»
Тут она призадумалась о боли в собственном левом боку.
— Да плюньте вы на эту дурацкую теологию, — сказала Белленджер. — Ответьте-ка лучше, что будем делать с нашим коллегой Амбуазом и его говорящей лошадью?
— Или со всеми нами, — подхватил мужчина из Инсбрукской лаборатории, опуская кофейную чашку.
— Или с Богом, — добавила Джуди Белленджер. — На Марсе он ни к чему. У них и так хлопот полон рот.
* * *
Определенный разлад наблюдался и в ходе марсианского осветлителя.
Слово держала Ума. Ее темные распущенные волосы каскадом струились по лицу и плечам, будто она была наядой-утопленницей.
Низким сипловатым голосом она говорила:
— Мы, изгнанники, вынужденно оказались в совершенно нереальной ситуации. А час осветления лишь дополнительно укореняет в нашем сознании фальшивость происходящего. Тирн, ты рассказывала нам про свою лавчонку у моря, будто это был рай, да и только. Уж извини, но я на такое не ведусь. Что, твои покупатели никогда не оттаскивали орущих детей за уши? Да и ты сама… Так ли уж ты была довольна, сидя там, торгуя всяческим хламом до позднего вечера? Мелковато что-то для рая.
Ноэль решила уточнить, к чему Ума клонит.
— Да не нападаю я на нее! Просто мне кажется, что положеньице у нас хуже некуда. С какой стати вообще столько разглагольствовать о счастье и прогрессе? Ну почему? А потому, что эти вещи нам недоступны. Зато печалей и утрат хоть лопатой греби. Вот и давайте примем их как нашу участь. Тогда есть надежда, что жизнь станет нечто бо́льшим, чем притворство. Хотя стоицизм и скептицизм — великие качества.
Тирн прищурилась:
— А кто тебе сказал, что ты все знаешь о жизни? Мели что вздумается, но я любила свою лавочку. И братишку. И моего кавалера.
— Ах, ну конечно! Как же тебе без кавалера! Что, после него других мужиков не было?
— Эх, зря я с вами поделилась сокровенным… — Тирн готова была разрыдаться.
Не обращая на нее внимания, Ума напирала дальше:
— Во мне течет шведская кровь. По крайней мере прадедушка точно был шведом. Или по меньшей мере полукровкой. Поговаривали, что он изрядный бабник, но к тому же и поэт полубелого стиха. Многие из его сочинений посвящены жизни, людским порокам, и вот почему пользовались большим успехом — за высказанную правду, если не за слог. В те деньки порок уважали. А вот ты, Тирн, страдала-страдала, да и померла совсем молодой. Свен Лангкрист — так звали моего прадеда — удостоился премии от сообщества, которое высоко почиталось в ту эпоху. Они звали себя «Солдатами декаданса» и презирали стихи о цветочках и пейзажиках. Прадед немало странствовал и в конечном итоге женился на английской шлюхе — доброй женщине, как всегда говорили о ней в нашей семье. Куда бы Свен ни пришел, повсюду находил одно и то же: не очень-то счастливых людей, которые жили как могли.
С вашего разрешения, я воспроизведу его призовую поэму. Нынче-то она слегка устарела, однако все равно отражает то разложение былых устоев, на которое, как мне кажется, мы пытаемся закрыть глаза, ко всеобщей беде. Эту поэму я записала на мой визгун еще до отлета с Земли. Действие, по-видимому, происходит на столь дорогом сердцу Свена Востоке. Не исключено, что в Куала-Лумпуре.
И Ума нажала кнопку.
Ночами звездными клоаки дышат паром,
Вонищей и гнильем столетних наслоений.
Не спит сердечко: завтрашним кошмаром
Твоя молитва бредит, алча наслаждений.
Будь начеку! Гляди: улыбчивый сосед
Крадется в дом, под мышкой ломик пряча.
Прикрой набухший пах, надень скорей кастет.
Облита лунным светом, издыхает кляча.
А те, кто, сбросив шелк цветастого саронга,
Листая «Камасутры» пряные страницы,
Готовы в сотый раз поклясться у шезлонга:
«А? Покаянье?! Вздор! Желаю ласк блудницы!»
Сегодня шлюхи нарядились хоть куда;
А впрочем, мы всегда берем свое нахрапом.
Где йони — там лингам, и тут уж никуда
Не деться от природы. Даже косолапым.
Меч удовольствий, он же поршень. Долото.
В нем функция на вес серебряной монеты.
Оргазма слякоть, омерзенье… Нет, не то
Хотелось получить от тысяч баб планеты.
Так чувства — скат ледовый в пропасть ада?
А может, это разум прото́рил в пекло путь?
Чем секс-то виноват? Простейшая отрада:
Сошлись две обезьяны. Вот вся вопроса суть.
Любви восторг, апофеоз короче эсэмэски.
Зато гадливости найдется на трактат.
И все же у Шекспира в каждой пьеске
Плоть правит бал. О чем же плел Сократ?
Вслед за игрой не дремлет нетерпенье:
«Плати, скотина! И вали на все четыре».
А где романтика? Где радость упоенья?
Как будто факс послал через дыру в сортире.
Мой современник, сей сосуд из фобий,
Взгляни на похоть глазом закаленным!
Мир, что бордель, немыслим без пособий.
Презерватив — подарок всем влюбленным.
«Семь дней работай и сотвориши», —
Чистилище оставишь за спиной.
Кому надежда служит вместо крыши,
Сумеет оправдать любой поступок свой.
Вот нищенка на камне спит — и в луже.
Вот пешеход идет. Ему плевать
И на нее, ее собаку, весь тот ужас,
Что словом «жизнь» мы любим называть.
Наш город словно уд синюшный любострастья,
Под мягким шанкром грязи — радуга огней.
Эй, офисный планктон! Ты тоже хочешь счастья?
Мечтаешь отхватить кусочек пожирней?
У тех из нас, кто спит в прихожей у природы,
Давно зашит карман для чаяния толп.
«Версаче» на плечах, на ляжке два айпода,
Надменность из всех пор и самолюбья столп.
В бамбуковой листве приют для привиденья.
Восток зажег зарю, и город вновь вверх дном.
Здесь ночью полигон абсурдности творенья,
А днем — уж до того отъявленный дурдом…
Универсам любви. Секс-шопы. Порнозалы.
Бутик любой причуды для вкуса и кармана.
На каждый банк — салон, где ягодицы алы,
Где вернисаж химер и грез эротомана.
На трон садится утро в запахе бензина.
Зачатый ночью, день отнял себе права.
Плывет над площадями голос муэдзина:
«Так, хватит брызгать спермой. Берись-ка за дела!»