— Ну ладно, товарищ военком. Давай чеши обратно к машине. Можешь свою запаску клеить. А я тут поковыряюсь немного. Третьего дня на полчаса работы осталось, да черт принес этого старшину Горюна, посидели, покурили, а потом он манерку трофейную из кармана вынул, ну и… — Шамрай ухмыльнулся. — Дело такое, не занимаюсь я с минами даже после ста грамм.
Сидящие в кружке женщины запели тихую песню. Зуев отошел обратно к машине и стал возиться со своим баллоном, изредка поглядывая, как в стороне работал Шамрай. Видел, как тот, стоя на карачках, разгребал землю вокруг мины. Женщины вдруг тоже утихли, а тот, как под ребенка, подсунул руки. Замолкла песня, и Зуеву представилось, что он стоит рядом и видит, как рука друга нежно и ласково играет со смертью. И вот уже взрыватель в зубах у Шамрая, уже руки поднимают тарелку, кладут ее на небольшую горку мин, вытащенных третьего дня, и снова разгребают землю…
Закончив работу, Шамрай кивнул женщинам и подошел к машине. Потный и бледный, он сел, откинулся на сиденье и закрыл глаза. «Нелегкая все же работешка», — подумал Зуев и, ничего не расспрашивая, сел за руль. Долго ехали молча. Поглядывая на нахохлившегося Шамрая, Зуев дружески хлопнул его по спине. Шлепок по кожаному реглану получился звонкий, веселый.
— Ну, что задумался, колхозный жених? — сказал военком.
Шамрай не ответил. Только глубоко втянул голову в кожаный воротник. Проехали молча еще два-три километра. Вдали показалась развилка дорог: вправо заворачивала хорошо знакомая им дорога на Орлы и Подвышков, а чуть-чуть загибая влево, тянулся широкой полосой почти неезженный почтовый тракт на восток. За холмами угадывались синие леса и Десна. А за нею снова маячили холмистые дали, выбранные гитлеровской армией для двух огромных языков — плацдармов, полуохвативших в 1943 году Курск с севера и юга. Там, по замыслу Гитлера, должна была повториться летняя трагедия сорок второго года, которая поставит наконец Россию на колени. Там был задуман большой реванш за Волгу и Кавказ. Притормозив на развилке машину, Зуев вынул из полевой сумки карту и щелкнул по ней пальцем. Толкнул Шамрая локтем.
— Хватит тебе переживать. Если очень невтерпеж, достань из кармана подарочек своей ночной хозяйки и прихлебни. Но только вот что я тебе скажу: мы же все-таки с тобой как-никак солдаты. Махнем на Курскую дугу! А? Давно я туда собираюсь.
Шамрай обеими руками сильно тряхнул борта кожаного реглана и отбросил воротник. В глазах его блеснул озорной огонек. Достав из кармана подарок Маньки Куцей, он гостеприимно протянул бутылку своему другу.
— Постой, — сказал Зуев. — Выбирай маршрут.
— Наш фронт Воронежский, — сказал Шамрай, — генерала Ватутина. Член Военного Совета — Хрущев. Держи за реку Псел!
Он, так и не раскупорив бутылку, сунул ее обратно в карман и снова поднял воротник.
Зуев нажал на газ.
Снежок все густел. Косые белые нити перечерчивали смотровое стекло. Прошло немного больше часа, и перед глазами уже шла сплошная пляска белых мух. Дорога скрылась, слилась с окружающими полями. Так ехали они долго, в белой мутной карусели. А когда наконец снеговую тучу срезало словно ножом и свежие, протертые белой щеткой дали открылись нашим путешественникам, Зуев притормозил машину на бугре. Короткий осенний день уже перевалил к сумеркам. Слившись еще раз с Орловским трактом, дорога враз испортилась. Старые, очевидно прошлогодние, глубоченные колеи фронтовых машин замерзли, свежего наката не было. Остановив машину на самой высоте, Зуев вышел поразмяться. За ним и Шамрай. Остановились рядом.
Друзья несколько секунд постояли, молча вглядываясь в четкие дали. Омытый мириадами снежинок воздух, подрисованная белилами первой пороши земля сделали пейзаж, четким и глубоким.
Природа как бы замерла в готовности встретить суровый снежный покой.
Белые, белые дали, черные с синими отливами леса. Только глинистые овраги теплыми мазками сангины оживляли холод черно-белой графики зимнего бытия. Первый морозный денек слил белизну неба с зеленой припорошенной землей. И если бы не ровная рейсфедерная черта лесов на северо-востоке, друзья почувствовали бы себя заключенными внутрь молочно-белого шара. Спокойное безмолвие и страшное безлюдие этого края не пугали Зуева. Он недавно вернулся из гущи русского люда, залившего равнины Европы, докатившейся в страхе перед революцией до фашистской ночи. Именно им, русским солдатам, выпала доля защитить ее даже от самой себя. Он не успел еще оглядеться на родной земле и только всем сердцем чувствовал трагическое величие этих мест тяжкого сражения.
Зуев одним глазом покосился на дружка. Того словно подменили. Обезображенное лицо Шамрая оживляли глаза. Зоркие, внимательные, медленно ползущие по горизонту, они мигом сказали военкому все. Справа налево, словно поворот стереотрубы, шел этот сверлящий взгляд друга. Он знал его в мальчишеских проказах и юношеских туристских походах. Но он никогда не видел товарища своих юных лет на военной страде.
А сейчас, любуясь им, Зуев с горечью подумал: «Какого офицера потеряли… Орел! За таким в огонь и воду пойдет солдат». Но кроме хорошей выучки, терпения, внимания, зоркости, умения читать местность, как говорят вояки, обостряемого у опытных воинов командирским нюхом, интуицией, он увидел в лице друга и что-то новое, ни у кого им на войне не виданное: раздуваемые, подрагивающие ноздри, настороженный прищур глаз и хмурь бровей. Что-то волчье, зверино-враждебное к земле, далям, буграм и опушкам было в этом взгляде. И когда, двигаясь справа налево, взгляд медленно вернулся к Зуеву, столько ненависти было в этих глазах, смотрящих на себе подобного и — военком был уверен в этом — не узнающих его. Он сразу вспомнил: «Я два раза из лагерей бежал и всю Германию пешком прошел». Вот она, двойная печать войны: воина-профессионала — и простого, доброго русского парня, затравленного чуть ли не всей Европой, с ее культурой и лагерями, с ее «гуманизмом», породившим фашизм. Перед ним был его друг детства, но уже не тот физкультурник и задира, а тот, у которого за плечами отчаянное единоборство: даже при соотношении сил миллион к одному он не сдался врагу.
«Может ли это понять товарищ Сазонов?» — почему-то мелькнула у Зуева мысль. А взгляд Шамрая вдруг потеплел. Кожанка зашевелилась. Котька шагнул к Зуеву и положил ему руку на плечо. Холодный рукав коснулся шеи Зуева:
— Видишь? Вот она…
И, поглядев по направлению руки Шамрая, Зуев среди снегов и холмов прочел привычную линию траншей.
Русская земля сразу потеряла объемность. Мозг, привычный к чтению карт, уничтожал перспективу, — земля становилась для них обоих привычной километровкой.
«Курская дуга…» — подумал военком.
И хотя прошло уже полгода мирной жизни и на русской земле оставались только пленные фашисты да и подъехали друзья детства к бывшему «вражескому фронту» вроде как задом наперед — с запада, но им показалось на миг: где-то на опушке вот-вот блеснет огонек, прошуршит снаряд или завоет мина и позади грохнет разрыв. А затем шофер или ординарец крикнет: «Вилка!» И надо упасть на землю, под бугры, в канавы, и ползком пробираться к машине. Взглянув близко друг другу в глаза, они улыбнулись, поняв все без слов. Долго стояли, прильнув плечом к плечу, мысленно представляли себе узенькую, извилистую, красно-синюю на карте, а здесь, на местности, такую пустынную и унылую полосу земли, уходящую направо, к югу, вплоть до Азовского моря и Кавказа, а налево, к северу, — до холодной Балтики и Норвегии.
— Она самая, Курская… дуга… — раздельно выдохнул Шамрай. Вот эта мертвая полоса земли, ржавая от крови и железа, как обруч сжимала месяцами их родину, эту до боли родную, припорошенную первым чистым снежком землю.
— Поехали, поглядим ближе, — как-то умоляюще сказал Шамрай.
Но в это время, как какое-то наваждение или призрак прошедших времен, вызванный ярким воспоминанием двух взволнованных фронтовых сердец, из-за пригорка на соседнюю долину стала выползать автомобильная колонна.