Впервые Зуев взглянул на немецкую землю как на землю народа, а не на поле битвы, где-то еще перед Одером, во время передышки. Там он впервые с удивлением обнаружил, что на Одере и под Зюдерзее, по существу, та же земля, что и за Волгой, и на Западной Двине, и на Иволге, и за Вислой. Но тогда некогда было присматриваться. Начались бои, и снова Германия стала лишь театром завершающейся гигантской битвы.
Выбитые во время артналетов стекла, расщепленные двери, торчащие из коробок почерневшие орущие пасти массивных дымоходов, тонкие железные артерии газовых коммуникаций и керамические кишки канализации — все это примелькалось, было мертво и потому однообразно.
Теперь же его стало удивлять все, что было создано добрым и злым гением германцев: машины, дороги, заводы, дома, каналы, казармы, цитадели и казематы. Но еще больше изумляло то, что заметил мимоходом тогда на Одере: все сотворенное природой у немцев почти точно такое же, как у нас. Такие же сосенки, песчаные дюны, березки… Может, только чуть поменьше масштабом… Но люди все еще казались ему непонятными, чужими, враждебными.
Как-то, перед самой выпиской из госпиталя, капитан Зуев вышел к опушке унылого соснового лесочка, такого, какие ему приходилось встречать и в болотисто-песчаных местах восточной Белоруссии и на родной Брянщине. Но, войдя в в лес, он заметил, что коричневые стволы немощных сосен выстроились по ранжиру, как солдаты Фридриха Второго на рисунках учебников военной истории. Загребая носками сапог песок, Зуев брел медленно, задумчиво, пока не вышел вдруг на железнодорожную ветку; однопутный тупик тянулся сквозь лес к заводским постройкам. Войска противника при отходе взорвали мосты. Завод, видимо, был уже демонтирован и пуст. Рельсы покрылись ржавчиной. По краям пробивалась трава и колючки знакомых ему сорняков. Между рельсами важно шествовала одинокая ворона. Она перепрыгивала со шпалы на шпалу, кремнистым носом постукивала по старой, потрескавшейся древесине и заглядывала в трещины одним глазом. Затем, чуть-чуть помогая себе крыльями, прыгала дальше, останавливалась и молча оглядывалась по сторонам. Зуев обрадовался ей как земляку после долгого путешествия в чужих краях:
— Как же ты живешь здесь, дорогая?
И, словно поняв его вопрос, она удивленно повернула голову и скосила желтоватый глаз.
— П-р-р-иходится… пр-р-р-оживаем… — дважды прокаркала она с чужеземным акцентом, продолжая важно прогуливаться по шпалам. Птичье ли чутье или опыт предыдущих вороньих поколений подсказывал ей, что человек этот не опасен. Тишина и запустение угнетали обоих. Они остановились в десяти шагах друг от друга. В вороньем глазу, показалось ему, есть что-то почти человеческое, умное, с хитрецой. Одинокий, истерзанный человек был рад. Птица — будто тоже.
Зуев не принадлежал ни к горлохватам, ни к казенным тугодумам, мыслящим готовыми шаблонами. Но мысль, поразившая его когда-то своей смелостью и благородством, хотя она давно уже стала шаблоном, еще не переставала нравиться. Да, действительно, гитлеры приходят и уходят, а народ остается. Он хорошо знал, что ценность личности определяется и потребностью составлять свое мнение и умением видеть все значительные явления жизни и окружающей среды по-своему. «Посмотрим, как оно все это выглядит в своей наготе!» А так как у него не всегда легко складывалось это свое мнение — а был он человеком честным и перед окружающими и перед самим собой и считал себя еще не личностью, а так, заготовкой, каркасом, черновым наброском личности, что ли, — то и захотелось ему вынести от встречи с немцами на мирной почве свое собственное мнение.
— Без всякой агитации: своим умом, значит, — без политруков и замполитов, и без острого на язык товарища Эренбурга, — посоветовал ему Васька Чувырин — комбат боевой, но парень на язык несдержанный и любитель всяких рискованных сравнений.
— Ох и влетит тебе за твой язык. Что за фрондерство, — сказал ему Зуев.
— Это еще чего? — удивился тот или слукавил. — Такой категории в анкетах по учету кадров я что-то не встречал…
— Ну тебя к черту. Ты хоть при свидетелях такими дурными мыслями не бросайся.
— А чего? Фронда, сам говоришь, — это острословие.
— Не острословие, а злословие. Родилось в борьбе против абсолютизма. Понял?
— Вроде онанизма в мыслях, что ли? — невинно спросил Василий.
— Пошел ты… — кончил эту борьбу на словесных рапирах Зуев.
Первое серьезное впечатление было сформулировано полковником Коржем — человеком незаурядным и своеобразным. На вопрос Зуева: «Как вам нравятся немцы? Вообще — как народ?» — тот вскинул глаза и, обычным коржевским жестом отбросив козырек кверху, так, что фуражка съехала на затылок, крякнул:
— Ничего. Вымуштрованный народ.
Помолчали.
— Только на мою бы власть — собрал бы я их всех до купы и сказал: «Эх, как раз не ту муштру вам давали… Идейную вам бы муштру, по-нашему, — вот что вам надо, лю-у-ди… добрые…» Да-а.
Вообще полковник Корж собеседник был оригинальный. Выражался он всегда напрямик, неизысканно, немногословно. Но всегда точно. Ввиду краткости и меткости выражений речи его запоминались всегда почти дословно. Старожилы полка передавали из пополнения в пополнение речь подполковника Коржа, произнесенную в семь часов утра 22 июня 1941 года перед командным составом своего полка.
Полк стоял на Украине, и Корж считал себя вправе говорить по-украински. Без военного и политического этикета. Как чувствовал, так и рубанул:
— Браты! Ось и прыйшов час нам показать, що нэ даром мы народный хлиб йилы. Так? Ну, прыказ получилы, — значить, об чем разговор?! Выполнять, и баста! Выступаем на Бэрлин. А чи скоро до нього дотопаем, — цього нэ скажу. Бо и сам того нэ знаю. Про всэ вам политруки расскажуть и з газет узнаетэ по ходу дила. Даю сорок минут на сборы и прощания-цилування. Жинкам скажить, щоб не курвылысь без вас, а понималы, що вы теперь не просто йихни пиднадзорни мужикы, а защитныкы родины! Ну, и растолкуйтэ, як умиете, що до полной победы вас ображать — обижать нэ дило. Всэ. Вольно! Разойдысь!..
Речь эта не только была понятна и русским, и белорусам, и армянам, но так, на украинском языке, и повторялась со всевозможными акцентами по дорогам войны и на привалах.
Зуев попал в дивизию Коржа уже после Курской битвы и пробыл под его командой до конца войны. Может быть, и не было совсем этой речи, а был просто соленый солдатский фольклор. Но характер полковника Коржа она передавала верно. Вот теперь и о мирных немцах, но все же бывших врагах Корж говорил коротко, выразительно и совсем не враждебно. Зуеву это нравилось. Он и сам чувствовал, что зло на немцев у него как-то тает, хотя внешне он старался быть хмурым и бдительным. Но это у него не всегда получалось…
Мечтам о турне по Европе неожиданно суждено было сбыться: знакомый товарищ из трофейной команды при армейском ПАРМе техник-лейтенант Машечкин посоветовал ему отправиться домой на трофейной машине. Из лома и завала машин, свезенных на огромный пустырь, они слепили нечто вроде своей собственной марки: к раме «оппель-адама» присобачили мотор малолитражной «БМВ», задний мост подошел от малого «мерседеса» древнейшей марки, сиденье от спортивного форда немецкой сборки воткнули в кузов уникального «фолькс-вагена». Таким образом, к их немалому удивлению получилась машина марки «зумаш» (Зуев — Машечкин), на которой капитан Петр Зуев, имевший по ранениям долгосрочный отпуск, при особой сноровке и страстном желании мог совершить в третий раз двухтысячеверстный путь от Эльбы до водораздела бассейнов Днепра и Волги. В третий раз потому, что в 1941 году от Западного Буга ему пришлось «форсировать» на восток: и Горынь, и две Случи, и Припять, и Днепр с притоком Сож, и Десну, да еще Оскол и Дон; затем, в обратном порядке, наступать вплоть до Одера. И, наконец, сейчас вольготно проехаться по следам Великого Наступления снова на восток.
— Все-таки вы, трофейщики, хорошая братва, — говорил расчувствовавшийся капитан Зуев своему дружку из ПАРМа. — Теперь уж поеду в качестве отпускника-победителя. И вроде вольного туриста.