Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Но теперь ей труднее дать волю своему неблагоразумию. Заботы о доме, годовалый сын на руках, едва устроенный летний отдых детям и мужу, отсутствие няни и лишнего франка – вот галера, к которой она прикована в это лето. Да и отродясь она предпочитала предвкушаемую радость сбывшейся, ей просто необходимо было видеть эту радость впереди, – такова уж ее природа.

Впрочем, в основе ее сдержанности легко видятся и другие мотивы. Порыв Пастернака опоздал на три года. В феврале 1923-го Марина готова была сорваться из Чехии в Берлин, хоть на день, чтобы увидеться, – так необорима была ее околдованность присланной книгой его стихов – а значит, и им самим; удержало только отсутствие визы. Но за три года безудержность поостыла. Сроки их встречи несколько раз переносились. Родился маленький Мур; отношение к Борису обрело стабильность нежной сердечной преданности. И теперь она уже трезвее оглядывалась на обстоятельства. Да и куда мог бы сейчас приехать Пастернак? Какой могла быть их встреча – в обрамлении детей и забот о кухне? И Цветаева предлагает свой вариант встречи: через год – в Лондоне. Там живет Святополк-Мирский, страстный поклонник не только Цветаевой, но и Пастернака, и – еще важнее: там не будет быта, его царапающих углов и шипов…

Этим летом, в середине июля, она напишет из Сен-Жиля в письме к Андрониковой важные для нас строки. Они вызваны сообщением о предстоящем замужестве Саломеи Николаевны: «Торопить венец (здесь) – торопить конец. (Что любовь – что елка!) Я, когда люблю человека, беру его с собой всюду, не расстаюсь с ним в себе, усваиваю, постепенно превращаю его в воздух, которым дышу и в котором дышу, – и всюду и в нигде. Я совсем не умею вместе, ни разу не удавалось. Умела бы – если бы можно было нигде не жить, все время ехать, просто – не жить. Мне, Саломея, мешают люди, номера домов, часы, показывающие 10 и 12 (иногда они сходят с ума – тогда хорошо), мне мешает собственная дикая ограниченность, с которой сталкиваюсь – нет, заново знакомлюсь, – когда начинаю (пытаться) жить. Когда я без человека, он во мне целей – и цельней. Жизненные и житейские подробности, вся жизненная дробь (жить – дробить) мне в любви непереносна, мне стыдно за нее, точно я позвала человека в неубранную комнату, которую он считает моей. Знаете, где и как хорошо? В новых местах, на молу, на мосту, ближе к нигде, в часы, граничащие с никоторым. (Есть такие)».

Замечательна в этом письме и дальнейшая оговорка: в другие минуты, признается Цветаева, в другом состоянии, не столь исполненном «силы и воли», она с не меньшей убедительностью могла бы обосновать обратное.

Ибо все совмещается в ее сердце – и знание невозможного, и неутолимая к нему тяга: «Знаю и другую песенку, всю другую!..»

Спустя много лет другой корреспондентке она дала и еще одно пояснение этому эпизоду 1926 года – страх катастрофы: «Наша реальная встреча была бы прежде всего большим горем (я, моя семья, – он, его семья, моя жалость, его совесть)…» То же опасение Марина наверняка расслышала и в письмах Бориса, оно было выражено там на присущем ее другу не слишком внятном языке – среди растерянных упоминаний о жене и сыне: «…стрелочная и железнодорожно-крушительная система драм не по мне…»

2

Между тем начинается второе действие лирического сюжета этого года.

В начале мая в Сен-Жиль приходит на имя Цветаевой письмо, пересланное из Парижа. Обратный адрес: Швейцария, Сьер, замок Мюзо. Отправитель – Райнер Мария Рильке.

То был подарок, не сравнимый ни с одним из тех, какие ей довелось получать в жизни. Щедрый подарок Пастернака, задуманный им еще несколько месяцев назад.

История письма восходила к тому самому мартовскому дню в Москве, когда в руки Бориса Леонидовича попала «Поэма Конца».

Этот день надолго запомнился ему наслоением двух ошеломительных событий. Первым стала цветаевская поэма. Другое явилось в виде письма из Мюнхена, от отца. Леонид Осипович Пастернак спешил пересказать сыну только что полученное письмо от Рильке, с которым он был знаком в давние годы. Среди прочего знаменитый теперь поэт сообщал Пастернаку-старшему, что с удовольствием прочел стихи его сына и искренне обрадован его ранней славой.

Марина Цветаева: беззаконная комета - i_177.jpg

Райнер Мария Рильке на балконе замка Мюзо. 1926 г. Фото Е. А. Черносвитовой

«Я отодвинулся от стола и встал. Это было вторым потрясением дня. Я отошел к окну и заплакал. Я не больше удивился бы, если бы мне сказали, что меня читают на небе…» – так вспоминал этот день Борис Леонидович несколько лет спустя.

В ближайшие дни он переживает нечто вроде радостного и тяжкого катарсиса. Он чувствует себя будто проснувшимся от спячки и инерции. «Родное мне существует на свете – и какое!» – пишет он сестре. И тут же, рядом: «Я вдруг узнал в глаза свою давно не виденную жизнь». «Весь мой “историзм”, тяга к актуальности, все вообще диспозиции разлетелись от сообщения Рильке и Марининой поэмы. Это как если бы рубашка лопнула от подъема сердца…»

Только через восемнадцать дней Борис Леонидович решится сам написать Рильке.

За это время он придумал неожиданный ход, не слишком понравившийся его отцу. Прямой почтовой связи между Швейцарией и СССР тогда не было, и во всех случаях письмо к Рильке могло идти только через посредника. Пастернак-старший считал, что наиболее естественным посредником мог бы стать он сам, живший в Мюнхене. Но младший придумал другое. Он выбрал в посредницы Цветаеву. Сообщив Рильке через отца ее парижский адрес, он отрекомендовал Марину в письме как своего друга и поэтессу, «которая любит Вас не меньше и не иначе, чем я, и которая (как бы широко или узко это ни понимать) может в той же степени, что и я, рассматриваться как часть Вашей поэтической биографии в ее действии и охвате».

«…Я хотел бы, – писал Пастернак, – о, ради Бога, простите мою дерзость и видимую назойливость, я хотел бы, я осмелился бы пожелать, чтобы она тоже пережила нечто подобное той радости, которая, благодаря Вам, излилась на меня. Я представляю себе, чем была бы для нее книга с Вашей надписью, может быть “Дуинезские элегии”, известные мне лишь понаслышке…»

Марина Цветаева: беззаконная комета - i_178.jpg

Замок Мюзо (ХIII в., реставрирован в ХVIII в.) близ Сьер (кантон Вале)

Вот этот пастернаковский подарок – письмо от Райнера Мария Рильке – и пришел в Сен-Жиль в начале мая.

Растроганный признаниями русского поэта, Рильке исполнил его просьбу с обычной для него сердечностью. «Во время своего прошлогоднего, почти восьмимесячного пребывания в Париже, – писал он Цветаевой, – я возобновил знакомство со своими русскими друзьями, которых не видел двадцать пять лет. Но почему – спрашиваю я себя – почему не довелось мне встретиться тогда с Вами, Марина Ивановна Цветаева? Теперь, после письма Бориса Пастернака, я верю, что эта встреча принесла бы нам обоим глубочайшую сокровенную радость. Дастся ли нам когда-либо исправить это?..»

Письмо к Пастернаку было вложено в тот же конверт. Цветаевой надлежало переправить его дальше, в Россию.

В современной европейской культуре не существовало имени, которое могло бы взволновать Марину Ивановну больше, чем имя Райнера Марии Рильке. Творчество поэта, получившего широкое признание в 1910-х годах, давно стало для нее, так же как и для Пастернака, эталоном истинной поэзии. Книжечку его стихов она увезла с собой из Москвы, не расставалась с ней в Праге и в Париже. Прошедшей осенью вместе с Пастернаком она пережила беспокойные недели, когда распространился слух – по счастью, оказавшийся ложным – о смерти поэта.

Рильке уехал из Парижа в августе 1925 года, Цветаева приехала туда в ноябре – встретиться они не могли.

Но сожаление о невстрече прозвучало как разрешение на ответ. Спустя два дня пришли по почте, в дополнение к письму, две книги Рильке: «Сонеты к Орфею» и «Дуинезские элегии». Так возникает еще одна замечательная переписка этого года.

92
{"b":"556801","o":1}