Баснословное обилие мотивов и тональностей дало повод Максимилиану Волошину шутливо предложить Цветаевой публиковать ее стихи под псевдонимами нескольких поэтов, – спорящих меж собой.
Но в 1916 году в поэтической тетради Цветаевой явственно появились новые реалии и новые интонации.
В лирику вторгаются шквальные порывы и ритмы, гимны и заклятия, причитания и стоны, – перемежающиеся внезапно успокоенным и просветленным отливом. Поднимая все шлюзы, поэт открыто впускает в поэзию стихийное начало, которое услышал в себе и в мире; и эти ноты зазвучали столь полногласно, что почти заслонили собой другие мотивы.
И неожиданным образом, самой своей тональностью, стихи этого года отразили тревогу и неблагополучие российской жизни – последнего предреволюционного ее года. Они ощущались чуть ли не физически. Они царили всюду – и на театре военных действий, и на подмостках столичных театров, и на пустых полках магазинов.
Еще в январе 1916 года в Москве открылась выставка художников-футуристов. Высоко под потолком, на «святом месте», где обычно висит в русских домах икона, красовалась картина Казимира Малевича: черный квадрат на белом фоне. Александр Бенуа в газете «Речь» писал: «Это не просто шутка, не простой вызов, это весть о царстве уже не грядущего, а пришедшего Хама». Отмечая отдельные талантливые картины, попавшие на выставку, Бенуа все же назвал ее в целом иллюстрацией футуристской «проповеди нуля и гибели». Шум вокруг «Квадрата» не утихал долго. Продолжалась популярность поэзоконцертов Игоря Северянина, выступлений Александра Вертинского; в залах толпа, не сдерживаемая никакими представлениями о приличиях, визжала и топала ногами.
Запах гибели обоняли не все, но наиболее чувствительные русские сердца отчетливо ощущали давящий пресс, под которым все глохло и искажалось до неузнаваемости. Улицы пестрели афишами о спектаклях в пользу раненых солдат, газеты с умилением сообщали об известном деятеле, пожертвовавшем некую сумму на военные нужды, и о членах семьи Льва Толстого, отправившихся на театр военных действий.
Поэтический талант Цветаевой продолжает стремительно развиваться. Год от году он осваивает новые краски, пробует разные регистры. В «Вечернем альбоме» лишь чуткое ухо Максимилиана Волошина расслышало первые такты будущих лейтмотивов цветаевского творчества. Теперь на волне петербургского успеха они зазвучали несравненно отчетливее, раскованнее, звонче. Цветаева выходит к собственной «неолитературенной» интонации, обретает свой словарь.
Социальных тем в ее стихах как не было раньше, так нет и теперь. Лишь иногда отголоски общественной реальности попадают в ее поэтическую тетрадь: «рев молодых солдат» на улицах пасхальной Москвы, эшелоны новобранцев, уходящие на фронт… Но большинство стихотворений, созданных в этом году, окрашены тональностью трагического неблагополучия. Словно медиум, Цветаева вбирает сам дух времени и откликается на него. Во многих стихах 1916 года мы слышим голос человека, ощущающего себя на гибельной кромке между жизнью и смертью, временами теряющего всякую надежду на спасение: «Я – бродяга, родства не помнящий, / – Корабль тонущий…»
Стихи оглушают – бурей, шквалом, неистовостью, преизбытком чувств, не вмещающимися ни в какие рамки. В цветаевскую поэзию ворвалось стихийное начало, и чем дальше, тем полнее оно в ней распрямляется. Трагические ноты, какие здесь зачастую слышны, – уже не прежние жалобы и обиды юношеских стихов, но крепнущее осознание стойкого неблагополучия – и в мире, и в своих отношениях с ним.
Много позже в статье «Поэт и время» Цветаева писала, что современность поэта – вовсе не в содержании его стихов; она воплощается более всего в ритмах и темпе, общем настрое произведения. «Современность поэта – во стольких-то ударах сердца, дающих точную пульсацию века – вплоть до его болезни… во внесмысловом, почти физическом созвучии сердцу эпохи – и мое включающему, и в моем – моим – бьющемуся».
С этой точки зрения цветаевские стихи вобрали в себя самый дух русского 1916 года. Ритмику стихотворений этого года, поражающую богатством и разнообразием, сама Цветаева позже назвала «исступленной».
Трудно обозначить момент, когда поэт окончательно выпрастывается из пелен становления, – особенно у таких поэтов, к каким принадлежит Цветаева, – неудержимо развивавшихся. Но все-таки именно в стихах этого года отчетливо зазвучал тот голос, тембр которого уже невозможно было спутать с другими: мощные волевые интонации, вбирающие в себя тревоги большого мира, широта эмоционального диапазона – от тишайших нот нежности до страстных воплей отчаяния…
Глава 15
Начало конца
1
Волошин вернулся из-за границы на родину весной 1916 года, вскоре уехал к себе в Крым и вернулся в Москву только на Рождество. В его записной книжке отрывочными пометами отражены разные встречи – в том числе и с Мариной Цветаевой. Виделись они часто, хотя Марина в это время тяжело переносила вторую беременность и подолгу жила у сестры Аси в Александрове.
В зимней Москве 1916–1917 годов царила непроглядная тьма – не было газа для уличных фонарей. Всё ухудшалась и ухудшалась ситуация с продовольствием. В длинных очередях громко роптали, и время от времени толпы громили булочные и мясные лавки. Свирепствовали вьюжные метели, поезда надолго застревали в пути: рельсы заносило снегом. Из-за топливного кризиса нередко простаивали даже заводы, работавшие на войну.
«Живем в какой-то эпидемической неврастении, – записывала в своем дневнике в январе 1917 года публицистка Хин-Гольдовская. – Сплетни, слухи, догадки и напряженное ожидание неминуемой катастрофы. Это ожидание: вот-вот!., завтра!., а может быть, сегодня, только еще не дошло до нас, – парализует всякую деятельность. Такое впечатление, что люди двигаются, но не ходят, дремлют, но не спят, говорят, но не договаривают… Все ждут переворота как чего-то неизбежного. Никогда, кажется, не было столько самоубийств…»
В Петрограде в конце февраля массовые забастовки перерастают во всеобщую политическую стачку, начинаются столкновения и даже бои с полицией. Уже 26 февраля солдаты вызванных в столицу войск начинают в массовом порядке переходить на сторону бунтующих.
В доме Хин-Гольдовской часто бывает Волошин. Здесь непрерывно звонит телефон, прибегают разные люди с новыми сообщениями.
Делая запись об освобождении политзаключенных из Петропавловской крепости революционными толпами в Петрограде, автор дневника восклицает: «Русское 14 июля! Взятие Бастилии!» 28 февраля – следующая запись: «Теперь нас ничто не удержит. “Тройка” сорвалась и несется вскачь».
И вот 1 марта – известие об отречении царя от престола в пользу брата, великого князя Михаила.
На другой день – отречение Михаила.
Москва, Кремль. Рисунок Л. Пастернака
Волнение захватывает и Москву. 1 марта революционными войсками взят Московский арсенал. На улицах толпы, митинги. Трамваи не ходят, появились листовки, кричат «ура!»; конные казаки разъезжают с красными флагами; полицию сменили студенты с винтовками – это «народная милиция».
Кто полностью разделяет всеобщий энтузиазм – это Константин Бальмонт. У него-то в эти дни и поселился Волошин. Они вместе бродят с красными лентами в петлицах по взбудораженным улицам города. Бродят вместе, но видят и оценивают увиденное совсем неодинаково. Волошин не склонен разделять хмельное упоение Бальмонта всем происходящим. Хотя вместе с юной Ниникой, дочерью Бальмонта, он все же едет участвовать в освобождении политзаключенных из тюрем. Революционные московские газеты публикуют стихи Бальмонта. Это не просто стихи, это гимны: «В единении сила», «Слава солдатам», «Слава народу!». Узнавая Бальмонта на улицах, ему кричат «ура!». Друзьям поэт с гордостью говорит, что Рахманинов уже пишет музыку на эти стихи.