Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Я мог бы залить тебя сейчас смехом и взволнованным любованьем, и уже и сейчас, поводив по своей жизни и рассказав про ее основанья, крылья, перистили и пр., показать тебе, где в ней начинаешься ты (очень рано, в шестилетием возрасте!), где исчезаешь, возобновляешься (Мариной Цветаевой Вёрст), напоминаешь собственное основанье, насильно теснишься мной назад, и вдруг… начинаешь наступать, растешь, растешь, повторяешь основанье и обещаешь завершить собою все, объявив – шестилетнюю странность лицом целого…»

Марина Цветаева: беззаконная комета - i_175.jpg

Борис Пастернак

В огромном, трепетном, сумбурном письме, написанном 25 марта, Пастернак снова и снова на разные лады возвращается к этой главной радости – узнаванию родства. В «Поэме Конца» прекрасная поэзия еще и тем прекрасна для него, что замешена на «основаниях», дорогих с детства, – на тех, которые нельзя предать, но от которых жизнь настойчиво отводит, объявляя их несущественными. И потому к радости присоединяется благодарность: за напоминание, за подтверждение, за преданность тому высокому строю духа, который стремительно уходит из современного мира. «Ты страшно моя и не создана мною, ты с головы до ног горячий, воплощенный замысел, как и я, ты – невероятная награда мне за рожденье и блужданья, веру в добро и обиды».

В марте и апреле этого года Пастернак читает «Поэму Конца» всем, кто попадается под руку, волнуясь и каждый раз заново переживая трагедийную мощь поэмы – и реакцию слушателей. Когда в доме Бриков поэму не приняли с первых же строк, встретили «улыбочками», Борис Леонидович расстроен сверх всякой меры. Зато его вознаграждает восхищенная реакция Асеева, Тихонова, Кирсанова – и он горд, как если бы сам был автором… Поэму переписывают от руки, обсуждают, спорят – и просят прочесть снова, в одном и в другом доме. «…Сижу сутулясь, сгорбясь, старшим. Сижу и читаю так, точно ты это видишь, и люблю тебя и хочу, чтобы ты меня любила». «И прерывающимся голосом посвящаю их в ту бездну ранящей лирики, Микельанджеловской раскидистости и Толстовской глухоты, которая называется Поэмой Конца». «Потом, когда они перерождены твоей мерой, мудростью и безукоризненной глубиной, достаточно повести бровью и, не меняя положенья, бросить шепотом: “А? Каково! Какой человек большой!”»

Марина Цветаева: беззаконная комета - i_176.jpg

Дом Пастернака в Москве на Волхонке, 14. Набросок Л. О. Пастернака

Этой весной пастернаковские письма приходят одно за другим; иногда Борис Леонидович пишет их по нескольку раз в неделю. Это необузданный ливень любви и радости. Ибо восхищение поэмой предельно обострило нежность и жажду выразить ее безо всякой оглядки. В том же письме 25 марта: «Как удивительно, что ты – женщина. При твоем таланте это ведь такая случайность! И вот, за невозможностью жить при Дебор-Вальмор (какие редкие шансы в лотерее!) – возможность – при тебе. И как раз я рождаюсь. Какое счастье… Я люблю и не смогу не любить тебя долго, постоянно, всем небом, всем нашим вооруженьем, я не говорю, что целую тебя только оттого, что они падут сами, лягут помимо моей воли, и оттого, что этих поцелуев я никогда не видал. Я боготворю тебя».

Потрясение, вызванное цветаевской поэмой, пришлось на крайне неблагополучный период жизни Бориса Леонидовича. В семье поэта постоянно вспыхивали ссоры. В письме к сестре Жозефине Борис Леонидович признавался в глухом непонимании, прочно воцарившемся между супругами. «Я далек и чужд ей, – писал он о жене. – Неприязни и равнодушия я больше выносить не в силах».

Не последним в их отношениях было то обстоятельство, что Евгения Владимировна тяжело ревновала мужа к Цветаевой. Это началось еще в 1923 году, в Берлине, в те самые февральско-мартовские недели, когда переписка поэтов впервые приняла нестерпимо жаркую окраску. Уже тогда бедствием стала заведенная в семье манера Пастернака читать жене вслух письма, приходившие на его имя. Реакцию Евгении Владимировны нетрудно себе представить; сам поток цветаевских посланий, а тем более их тональность приводили ее в ужас. Она плакала и торопила мужа с отъездом обратно в Россию.

Между тем Пастернаки уезжали тогда из Москвы с намерением пробыть в Европе несколько лет. Борис Леонидович жаждал спрятаться от московской суеты и московских напастей – благо в Германии жили его отец, мать и сестры. Но и в Берлине спрятаться от бурь не удавалось. Пастернак рвался уехать в немецкую провинцию, но началась инфляция, и жизнь в Германии уже не виделась ни спокойной, ни благополучной. Они вернулись в Россию.

Теперь, в марте 1926 года, отношения в семье стали почти невыносимы. Борис Леонидович заявил жене, что не будет больше читать ей письма Цветаевой. В те дни и недели он уже всерьез обдумывал возможность расставания – и с женой, и с родиной. Он собирался забрать с собой маленького сына, рассчитывая на помощь родных, живших в Германии. И мечтал встретиться с Цветаевой. Но его душевное состояние крайне неуравновешенно, он меняет собственные решения чуть ли не еженедельно.

Двадцатого апреля в очередном письме, заполненном все той же неутихающей бурей, Пастернак задает вопрос, на который умоляет Марину ответить свободно: «Оглядись и вдумайся в свое, только в то, что крутом тебя: ехать ли мне к тебе сейчас или через год?» «Я верю в твои основанья…» – повторяет он.

Нетерпеливое желание увидеться (у Бориса Леонидовича была в то время реальная возможность поехать за границу) борется в нем с тормозящим ощущением «пустыхрук», «несделанного», что только еще зарождалось на кончике пера. Между тем ведь они собираются с Цветаевой поехать к Рильке, обожаемому поэту, в Швейцарию. Но с чем ехать? Это мучает Пастернака, остро и беспощадно пересматривающего в эти месяцы свою творческую работу последних лет.

Ответ приходит из Вандеи быстро: 8 мая Борис Леонидович уже держит его в руках. «Через год, – отвечает Марина своему другу. – Ты громадное счастье, которое надвигается медленно… Не сейчас!.. Я в восторге от твоего решения». Она с полуслова уловила колебания своего друга, – по крайней мере те, что произрастали из общих для них «оснований»: приоритет творчества. Она сама писала об этом в стихотворении, созданном еще в Чехии.

Кастальскому току,
Взаимность, заторов не ставь!

И в очередном письме Пастернака – вздох облегчения: «Благодарю и верю. Как трудно писать! Сколько его накатывало и расходовалось эту неделю. Ты указала берега. О, насколько я твой, Марина! Везде, везде. Вот он, твой ответ. Странно, что он не фосфоресцирует ночью. Такой чудесности я не допускал. Я бродил вокруг да около того же. Я двадцать раз уезжал и двадцать раз меня останавливал голос, который я ненавидел, пока он был моим. Ты и тут предупредила. И как! Знаешь ли ты, что, заговоря, ты всегда превосходишь представленье, даже внушенное обожаньем!.. Твой ответ – чудный, редкостный…»

Правда, Борис Леонидович смутно предчувствует, что оба они приносят в жертву нечто, чего жизнь во второй раз уже не предложит. И, соглашаясь, сладостно подчиняясь, он вдруг заканчивает письмо неожиданным всплеском горечи: «И все-таки, что я не поехал к тебе – промахи ошибка…»

Однако решение принято.

Как неудачно, как обидно они встретятся через девять лет в Париже! Отложенную радость уже не воскресить волевым усилием, как не войти дважды в одну и ту же реку…

Благоразумие цветаевского ответа, такое, кажется, ей несвойственное, может поначалу удивить. В пламенных весенних письмах Бориса Леонидовича она, может быть, первый раз в жизни слышала то самое, что в ее глазах было «сновиденным», высшим, что может связать двоих людей на земле. «Любите мир во мне, не меня в мире», – писала она Бахраху еще летом 1923 года; то же самое, в вариациях, повторяла другим корреспондентам, едва возникала иллюзия сердечной близости. «Мне важно, чтобы любили не меня, а мое». Идеальным образом то и другое сливается в отношении к ней Бориса Леонидовича!

91
{"b":"556801","o":1}