Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A
Марина Цветаева: беззаконная комета - i_228.jpg

Дон-Аминадо

В деловых письмах Цветаевой теперь все чаще встречаются резкие, жесткие интонации и хлещущие, как пощечина, формулировки. Впрочем, не только в письмах – и в стихах:

Квиты: вами я объедена,
Мною – живописаны.
Вас положат – на обеденный,
А меня – на письменный.
Оттого что, йотой счастлива,
Яств иных не ведала.
Оттого что слишком часто вы,
Долго вы обедали.
…………………………………………
Каплуном-то вместо голубя –
Порх! душа – при вскрытии.
А меня положат – голую:
Два крыла прикрытием.

Она устала от унижений, от вынужденных разговоров с людьми, с которыми скучно говорить даже о погоде, устала от вечного осуждающего шепота, шелестящего вокруг нее. Осуждение ближних и уж особенно дальних сопровождает ее постоянно: она просто не может нравиться тем, кто с рождения твердо знает, как надо поступать и как не надо. Ее осуждают за колючий неуступчивый характер, за чрезмерную любовь к сыну и чрезмерную требовательность к дочери, но теперь еще и за мужа с его «просоветскими» взглядами…

Выпивая однажды в кафе за столиком свою чашечку, она внезапно слышит обращенный к ней вопрос хозяина:

– Vous n’avez pas de gueules cassees?[23] – и ее вдруг поражает – словно прорезавшая небо молния – мысль, не приходившая прежде в голову. Вернувшись домой, она запишет в тетрадке:

«Я внезапно осознала, что я всю жизнь прожила за границей, абсолютно отъединенная – за границей чужой жизни – зрителем: любопытствующим (не очень!), сочувствующим и уступчивым – и никогда не принятым в чужую жизнь – что я ничего не чувствую, как они, и они – ничего – как я – и, что главнее чувств, – у нас были абсолютно разные двигатели, что то, что для них является двигателем – для меня просто не существует – и наоборот (и какое наоборот!)».

7

Тяжкий упадок духа переживает в середине тридцатых годов не только Цветаева.

Ходасевич-критик пишет о растерянности, усталости, анемичности, отразившихся в творчестве даже совсем молодых поэтов-эмигрантов; талантливый прозаик Гайто Газданов публикует в юбилейном номере «Современных записок» статью «О молодой эмигрантской литературе» с пессимистическим прогнозом полного исчезновения читателя. Философ Федотов писал о «чувстве, близком к удушению», посреди культурной пустоты, которая окружает русского человека на чужбине; Ремизов признавался, что эмигрантское существование он ощущает как бессрочную и бессмысленную каторгу. К 1934 году относятся слова Рахманинова (в его интервью Камерону): «Уехав из России, я потерял желание сочинять. Лишившись Родины, я потерял самого себя…» Бунин отказался от покупки виллы на юге Франции, в Грассе, где он жил много лет, хотя присуждение ему осенью 1933 года Нобелевской премии делало такую покупку вполне возможной. Его удерживала единственная мысль: неужели обосновываться здесь навсегда?.. Неужели так и не будет – России?

Один из парижских русских журналов напомнил этим летом читателю изречение Паскаля: «Человек живет вместе, умирает же всегда один». Напомнил, чтобы сопроводить грустной сентенцией: «Но в эмиграции очень многие познают это смертное одиночество задолго до смерти….»

Десятого октября в Марселе совершено очередное политическое убийство. Даже двойное: убит французский министр иностранных дел Барту и сербский король Александр, только что прибывший с визитом во Францию. Мотивы убийства неясны, убийцы не найдены. Но среди русских пополз назойливый слушок, что и тут не обошлось без соотечественников, с той ли, с этой ли стороны границы… Так или иначе – призрак Павла Горгулова оживает вновь. Как и призрак ягненка, заведомо виноватого в мутности ручья…

Цветаева почти не читала газет, вряд ли отличала Даладье от Лаваля, тем более что правительственные кабинеты во Франции менялись в середине тридцатых годов с калейдоскопической быстротой. Но она прекрасно улавливала грозное направление происходящих в мире перемен. Погромы, расстрелы, концлагеря в Германии; фашистские мятежи, прокатившиеся в 1934 году чуть ли не по всем странам Европы; чернорубашечники в Италии, синерубашечники во Франции. Все это заставляло ее почти физически ощущать запах агрессии, разраставшейся в мире.

Свой пай в котел человеконенавистничества добавило и русское зарубежье: в апреле того же 1934-го было подписано соглашение о создании «Всероссийской фашистской организации» со штабом в Харбине.

Этого факта Марина Ивановна, скорее всего, и не знала. Но ее обостренное чутье отлично улавливало запах гнили в призывах, звучавших куда ближе. Она безошибочно распознавала яд в речах и статьях, которыми даже люди, нравственно вполне здоровые, готовы были подчас обольститься. Ибо слова «Русь», «Россия», «русский мессианизм», повторявшиеся чуть не в каждом абзаце иных русских изданий, мощно воздействовали на тех, кто истосковался по родной земле.

В облатке, сильно подслащенной «патриотизмом», неискушенный читатель или слушатель готов был глотать, не замечая, ту же отраву расизма. На этот раз – русского.

Сбивало с толку, что в эмигрантских журналах «Утверждения» или «Завтра» рядом со статьями, несшими в себе до поры до времени упрятанный опасный заряд, публиковались и безусловно светлые люди русского зарубежья, такие как мать Мария, Бердяев или Бунаков-Фондаминский. Идеологи «Утверждений» горячо приветствовали тенденции «национал-большевизма», крепнувшие, по их мнению, в Москве. Сами себя они именовали «национал-максималистами». И существовали еще «младороссы» («молодые люди, не доросшие до России», – саркастически шутил Дон-Аминадо).

Различия между ними были, и немалые. Но Цветаева не желала в них вдаваться. Во всяком случае, объединяться с «национал-максималистами» под одной обложкой – на это ее плюрализма (как мы сказали бы теперь) не хватало. Тут она была непримирима. От ее аполитичности не оставалось и следа. Юрию Иваску, ее эстонскому корреспонденту, она отвечала на его вопросы: «Я – с Утверждениями?? Уж звали и услышали в ответ: Там где говорят: еврей, а подразумевают: жид – мне, собрату Генриха Гейне – не место. Больше скажу: то место меня – я на него еще и не встану – само не вместит: то место меня чует, как пороховой склад – спичку».

«Что же касается младороссов, – читаем далее в том же письме, – вот живая сценка. Доклад бывшего редактора и сотрудника В‹оли› России (еврея) М. Слонима: Гитлер и Сталин. После доклада – явление младороссов в полном составе. Стоят, “скрестивши руки на груди”. К концу прений продвигаюсь к выходу (живу загородом и связана поездом) – так что стою в самой гуще. Почтительный шепот: “Цветаева”. Предлагают какую-то листовку, к‹отор›ой не разворачиваю.

С эстрады Слоним: – “Что же касается Г‹итлера› и еврейства…” Один из младороссов (если не “столп” – так столб) – на весь зал: “Понятно! Сам из жидов!” Я, четко и раздельно: – “Хамло!” (Шепот: не понимают.) Я: – “Хамло!” и разорвав листовку пополам, иду к выходу. Несколько угрожающих жестов. Я: – “Не поняли? Те, кто вместо еврей говорят жид и прерывают оратора, те – хамы. (Пауза и, созерцательно:) Хамло. Засим удаляюсь. (С каждым говорю на его языке!)»

Сколько раз мы встретим в ее письмах ожесточенное открещивание от «злобы дня»! Каким презрением пронизано стихотворение «Читатели газет» – притом что в ее собственном обиталище газетами завалены все подоконники! Цветаева не терпит политиков, не принимает современных политических жупелов. «Ни с теми, ни с этими, ни с третьими, ни с сотыми, и не только с “политиками”, а и с писателями – не, ни с кем, одна, всю жизнь, без книг, без читателей, без друзей – без круга, без среды, без всякой защиты причастности, хуже, чем собака, а зато… А зато – всё».

вернуться

23

Vous n’avez pas de gueules cassees? – У вас есть билеты лотереи? (фр.) «Gueules cassees» – в буквальном переводе «битые морды». Так называли тогда во Франции билеты национальной лотереи, которыми торговали и в кафе.

119
{"b":"556801","o":1}