Но Кламар Цветаева не полюбила. После Мёдона с его уютными улочками, взбирающимися по склонам холма, с его старыми домами, сложенными из розоватого нетесаного камня и затянутыми кружевом плюща, – Кламар был скучен. Безликие четырех-пятиэтажные дома казались унылыми после мёдонских особняков, пропитанных духом ушедших веков. И лес здесь был много дальше, и окраины его еще более замусорены…
Два года жизни в Кламаре прошли безвыездно – включая и оба лета, душных, мучительно жарких, когда листья на деревьях уже в июле желтели и съеживались, совсем не давая тени. Но выехать к морю было не на что. Чешское пособие, десять лет подряд существенно выручавшее семью, прекратилось.
С сыном на старой улочке
С деньгами стало настолько скверно, что однажды, открыв на звонок дверь своей кламарской квартиры, Цветаева увидела на пороге трех господ, похожих на гробовщиков.
Как выяснилось, господа пришли описать имущество хозяев за неуплату налогов. Описывать ничего не пришлось: «обстановка» оказалась состоящей из табуретов, столов и ящиков. И тогда господа составили очень строгую бумагу с предупреждением о немедленной высылке семьи из Франции в случае неуплаты налогов в кратчайшие сроки. Спас гонорар, присланный именно в этот день из журнала, долгожданный и лелеемый в мечтах совсем для других, более приятных вещей…
С конца двадцатых годов и еще в начале тридцатых семья получала регулярную денежную помощь друзей и привлеченных ими доброхотов. Саломея Андроникова-Гальперн, Дмитрий Святополк-Мирский, Елена Извольская и Марк Слоним были главными организаторами сбора помощи, совсем не легкой в годы экономического кризиса. Посылала свои маленькие подарки, а то и просто денежные переводы из Чехии и Бескова – при своих совсем скромных доходах.
В начале тридцатых годов обстоятельства принудили Марину Ивановну принимать новые решения в сфере, которая всегда казалась ей обителью свободы: в творчестве. Неудачи с публикациями крупных поэтических произведений заставили осознать, что главному ее призванию – поэзии – придется потесниться и дать место другой литературной работе – прозе. Она писала ее и раньше, но то было всякий раз вольное отступление от главного дела. Свободно избираемый перерыв. Теперь что-то изменилось – и вовне и внутри ее самой. Года ли к суровой прозе клонили, как это случалось и случается со многими поэтами? Но скорее присоединялось соображение о возможностях заработка: ее прозу в редакциях всегда принимали охотнее.
И в тридцатые годы Цветаева уже плотно занята новой работой. Она испробовала многие прозаические жанры – кроме беллетристики. Повести и рассказы с выдуманными героями и историями – не для нее. Любопытно, что она и как читатель меньше нуждалась в прозе, будь то даже Толстой или Достоевский. В ее письмах и сохранившихся откликах – множество поэтических имен, но по пальцам можно перечесть упоминания о прозаиках. Исключения лишь подтверждают правило: они касаются Пруста, Сельмы Лагерлёф и Сигрид Унсет. «В поисках утраченного времени» и «Кристин, дочь Лавранса» – любимейшие ее книги…
Ее проза первой половины двадцатых годов – «Мои службы», «Октябрь в вагоне», «Вольный проезд», «Чердачное» – создавалась на основе дневниковых записей первых лет революции. Позже возникла своеобразная цветаевская эссеистика: «Кедр», «Два “Лесных царя”», «Поэт о критике», «Поэт и время», «Искусство при свете совести», «Эпос и лирика современной России»…
Но особый вид прозы возникает под ее пером при работе над очерком о Максимилиане Волошине осенью 1932 года. С этого времени Цветаева обретает себя в новом творческом русле и лирическую прозу назовет любимым жанром, – правда, после лирики. (Очерк, рассказ, эссе, воспоминания – эти термины к жанру, созданному Цветаевой, можно отнести, только оговорив их условность – и даже непригодность; сама она называла свой жанр именно так: «лирическая проза».)
В Кламаре созданы четыре безусловные жемчужины: «Живое о живом», «Дом у Старого Пимена», «Пленный дух» и «Хлыстовки». Но не только они: здесь началась и проза об отце и его музее, о матери и музыке, о детстве. «Тема, по существу мемуарная, – откликался в рецензии Владислав Ходасевич, – разработана при помощи очень сложной и изящной системы приемов – мемуарных и чисто беллетристических. Таким образом, оставаясь в пределах действительности, Цветаева придает своим рассказам о людях, с которыми ей приходилось встречаться, силу и выпуклость художественного произведения».
Даже крайне скупой на похвалы Бунин с одобрением принял лирическую прозу Цветаевой. Ею восхищался и Адамович. Откликаясь на «Дом у Старого Пимена», он писал: «Вот человек, которому всегда “есть что сказать”, человек, которому богатство натуры дает возможность касаться любых пустяков и даже в них обнаруживать смысл. ‹…› Проза М. И. Цветаевой должна бы у всех рассеять сомнения, ибо проза, по сравнению с поэзией – это, так сказать, “за ушко да на солнышко”. За рифмами в ней не спрячешься, метафорами не отделаешься… “На солнышке” Цветаева расцветает. Вспоминает она свое далекое детство, рассказывает о старике Иловайском и каких-то давно умерших юношах и девушках, – что нам, казалось бы? Но в каждом замечании – ум, в каждой черте – меткость. Нельзя от чтения оторваться, ибо это не мемуары, а жизнь, подлинная, трепещущая, бьющая через край…»
Владислав Ходасевич
Над очерком об Андрее Белом Марина Ивановна работала долго. Первые страницы написаны были еще в январе, но домашние дела постоянно отвлекали.
В начале февраля 1934 года состоялся вечер, посвященный памяти поэта.
С воспоминаниями выступил Ходасевич. Цветаева пошла его слушать с опаской и настороженностью: она знала о ссоре Белого с Ходасевичем в Берлине 1923 года. Но тревога оказалась напрасной. В письме, написанном в ближайшие дни жене Бунина Вере Николаевне, Марина Ивановна назвала доклад «изумительным», «лучше нельзя», тактичным, правдивым, ответственным в каждом слове и каждой интонации. Она признавалась, что «пришла именно, чтобы не было сказано о Белом злого, то есть лжи. А ушла – счастливая, залитая благодарностью и радостью».
Спустя полтора месяца – 15 марта – уже сама Цветаева читала свое эссе о Белом, на другом вечере. А Ходасевич сидел в зале.
Завершить «Пленный дух» помогли невеселые обстоятельства: заболел корью сын, потом дочь, и, наконец, началось обострение желудочно-печеночных болезней у мужа. Тем самым отпала гимназия Мура и прогулки с ним, отнимавшие по три часа в день. А когда все начали понемногу выздоравливать, часть необходимых домашних хлопот легла на Алю и Сергея Яковлевича. Из-за болезни и карантина они уже не могли убегать из дома по своим неотложным делам.
Соревнование с «изумительным» докладом Ходасевича Цветаева выдержала успешно. «Мой вечер Белого (простое чтение о нем) прошел при переполненном зале с единым, переполненным сердцем», – писала Марина Ивановна Тесковой. Вечер поразил ее саму силой человеческого сочувствия. И это был тот уникальный случай, когда Цветаевой даже не пришлось отсылать рукопись в редакцию и ждать проблематичного ответа. «Пленный дух» был принят прямо «на слух» присутствовавшим в зале В. В. Рудневым – одним из редакторов журнала «Современные записки». Оставалось лишь «дочистить» рукопись; еще «тепленькой», прямо из-под пера, она пошла в типографию – и в мае уже появилась в очередном номере журнала.
2
Смерть Андрея Белого послужила поводом к сближению с Ходасевичем. Спустя несколько недель после вечера, где был прочитан «Пленный дух», Цветаева получила письмо, которое привело ее в замешательство.
Владислав Фелицианович предлагал встретиться где-нибудь в кафе – поговорить.