Оно не понравилось не только Савицкому. Вся эмигрантская пресса расценила его однозначно – как одобрение не творчества Маяковского, а режима советской России. В письме к Р. Н. Ломоносовой Марина Ивановна с иронией передавала фразу сказанную Милюковым: «Она приветствовала представителя советской власти!»
И в наказание Цветаеву отлучают два крупнейших эмигрантских издания: газета «Последние новости» и журнал «Современные записки». Первая допустит на свои страницы цветаевскую прозу только спустя четыре года после инцидента, второй – через девять номеров, то есть через два с половиной года! (Это «отлучение» крайне тяжко отозвалось на бюджете цветаевской семьи.)
Что, разумеется, не помешало Марине Ивановне в следующий, последний приезд Маяковского во Францию, весной 1929 года, снова пойти на его выступления и даже по просьбе поэта на одном из вечеров помогать ему в качестве переводчицы.
С сыном. Мёдон, 1928 г.
Но чувство благодарности (по крайней мере, по отношению к Цветаевой) Маяковского явно не тяготило. Публично он высказывался о ее стихах с неизменным пренебрежением, «предостерегая» доверчивых читателей от «классово чуждого» поэта. Именно так он упоминал ее в статье 1926 года. А осенью 1929-го, выступая в Москве на заседании правления РАППа, позволил себе грубый, чтобы не сказать резче, выпад против цветаевской поэзии, не утруждая себя аргументацией.
Это публично. Но в частной беседе с Пастернаком весной 1922 года он хвалил только что вышедший ее поэтический сборник «Вёрсты». И, по свидетельству Н. Д. Оттена, так восхищался цветаевской «Поэмой Конца», что в 1927 году прочел Оттену наизусть всю поэму, пока они шли по улицам и набережным Ленинграда, пересекая город из конца в конец.
Добавим сюда и еще одну непоследовательность: на юбилейной выставке «20 лет работы», открытой уже в 1930 году сердечное письмо Цветаевой поэту написанное в Париже, было выставлено им на самом почетном месте среди других экспонатов…
Со времени евразийского скандала в Кламаре никто уже не хотел вникать в подробности того, насколько Цветаева разделяет политические увлечения своего мужа. И потому все ближайшие годы репутация Эфрона сильнейшим образом влияет на отношение парижской эмиграции к ней.
В результате, по свидетельству Марка Слонима, уже к началу тридцатых годов Марина Ивановна оказалась «более изолирована в Мёдоне, чем за пять лет до того в чешской деревне. В эмигрантском Париже она не пришлась ко двору. В лучшем случае ее терпели в газетах и журналах, где она могла печататься, и сотрудничество ее часто происходило в условиях, казавшихся ей оскорбительными. Она не заняла никакого места в эмигрантском “обществе” с его салонами, политическими и литературными, где все знали друг друга ‹…› “сидели за одним чайным столом” и, несмотря на различие взглядов и положений, находились “среди своих”. Она же была дичком, чужой, вне группы, вне личных и семейственных связей и резко выделялась и своим обликом, и речами, поношенным платьем и неизгладимой печатью бедности…».
3
Еженедельник «Евразия» просуществовал совсем недолго – с ноября 1928 года по сентябрь 1929-го. Вышло тридцать пять номеров, из которых первые восемь были отпечатаны на тонкой папиросной бумаге. Пройдет менее десяти лет, и Эфрону придется пояснять это обстоятельство в Москве на жестоких допросах Лубянки.
Он сообщит, в частности, что цель была проста: облегчить переправку еженедельника нелегальным путем в Советский Союз. Весьма важная подробность.
Именно протоколы допросов Эфрона и некоторых его сподвижников, вернувшихся на родину и вскоре арестованных, дают недвусмысленное подтверждение тому, о чем лишь немногие из эмигрантов конца двадцатых годов догадывались.
Зинаида Шаховская в своих мемуарных беседах, записанных М. Жажояном и озаглавленных «Не участник, а зритель», размышляя о евразийцах, с которыми она постоянно встречалась, утверждала: «Основывать политическую партию им и в голову не приходило. Это было сотрудничество, свободное от всяких партийных оков, нечто вроде клуба размышлений о судьбах России, опытного осмысления случившегося…» Теперь уже пора назвать это мнение застарелым заблуждением.
Во второй половине двадцатых годов тайная деятельность евразийцев, еще не расколовшихся на «правых» и «левых», явно уже представляла собой продуманную и широко раскинутую сеть. Если до образования редакции «Евразии» она носила недвусмысленно антисоветский характер, то затем стала меняться. Во всяком случае, почти все признаки именно партийной работы были налицо. Самая секретная группа (ее возглавляли Арапов и Родзевич) ведала пересылкой евразийской литературы в СССР, другой «сектор» занимался переправкой туда же специальных эмиссаров. Делалось это с помощью широко известной теперь организации «Трест».
(До поры до времени евразийцы чистосердечно верили, что «Трест» – организация их единомышленников, возникшая и действующая нелегально на территории Советской страны. И даже после первых разоблачений, обнаруживших прямую связь «Треста» с ОГПу в евразийских кругах упрямо утверждали, что проникновение в «Трест» отдельных «чекистов» еще не дискредитирует всю организацию. Они были не способны поверить в то, что «Трест» был исходно придуман в кабинетах Дзержинского и его сподвижников, а уж затем изобретательно инсценирован – ради целей грандиозной провокации. Месяцы и годы подряд евразийцы самонадеянно повторяли, что сумеют «переиграть» ОГПУ – и даже использовать в своих интересах настойчивые попытки Учреждения войти с ними в контакт. Известно, чем увенчались эти наивные надежды.)
Наконец, существовал еще и третий «сектор» в этом «клубе размышлений». Он организовывал евразийскую пропаганду в самой Франции. С этой целью устраивались встречи и доклады вполне академического характера – на них приглашали как эмигрантов, так и советских граждан, приезжавших на время за границу. Так, в числе выступавших дважды был известный лингвист Н. Я. Марр.
У нас не будет более удобного случая дать читателю услышать голос Эфрона-журналиста. А написал он немало: помимо прямых мемуаров – и рассказы, и статьи о кинематографе, которым он очень увлекался, и отклики-рецензии на отдельные журналы и произведения. В «Евразии» он выступал неоднократно, и, как можно предположить, не всегда его тексты были подписаны полным именем – иногда это всего лишь инициалы. Но это не общетеоретические выступления.
Приведу несколько фрагментов из одной редкой по обстоятельности его статьи. Она называлась «Эмиграция». Цитирую ее начало:
«Есть в эмиграции особая духовная астма. Производим дыхательные движения, а воздуха нет. Которая весна, лето, осень и зима протекли, а вот не заполнили ни одного времени года – черными и красными цифрами календаря. День превратился в бесцветную временную единицу, отсекаемую неумолимым маятником. Желтый свет электрической лампы сменяет белые лучи солнца. И ничего больше.
Сергей Эфрон
Мир обезголосился и обесцветился. Словно вошли мы чудесным образом в кинематографический фильм без красок, без солнца, без воздуха, с белесым светом, с серыми лицами и с математическим, а не космическим пространством. Неутомимый тапер годами наколачивает по клавишам победоносный марш. Фильм мелькает, а ‹…› дышать нечем. И чем дальше, тем душнее, тем безвоздушнее. ‹…›
Мы смотрим на жизнь Запада из окон эмигрантского постоялого двора. И взгляд наш не является взглядом жадного на впечатления путешественника, а мертвым глазом застрявшего в пути, раздраженного, опустошенного, ничем, кроме расписания поездов, не интересующегося пассажира. Семь-восемь лет живем мы так, брюзжим друг на друга (совсем как в дороге), судим об окружающем нас мире по станционным строениям и буфетным стойкам, тщетно вперяем взгляд в заросшие чертополохом пути, вслушиваемся, не загудит ли долгожданный паровоз, с жадностью ожидаем прибытия свежей партии газет и особенно раскупаем те из них, которые печатают жирным шрифтом о скором прибытии застрявшего поезда…»