— Дидот — представитель старинной семьи французских печатников и книгопродавцев, — пояснил Карамзин Пушкину, увидев, что тот смутился.
— Я общался с кем-то из них, когда был в Париже… У Петра Яковлевича в библиотеке есть даже «Апостол» Франциска Скорины 1525 года. В России, сколько мне известно, их два, вместе с его экземпляром…
— Но я не библиотаф, — сказал Чаадаев, — не зарыватель книг. У меня и здесь, в полку, есть кое-что интересное. Охотно с вами поделюсь… Вы не читали Локка?
— Нет, — сказал Пушкин и снова против своей воли посмотрел на портрет Карамзина.
— Обязательно прочтите, я дам вам книгу. Я имел уже удовольствие наблюдать лицейских на прогулках… Сколько я заметил, бывает, вам читают лекции даже на прогулках?
— Бывает… — сказал Пушкин.
Вошла Екатерина Андреевна Карамзина, она принимала всех по-простому, в белом полотняном капоте.
— Моя супруга, Катерина Андреевна! — представил ее Карамзин. — Господин Пушкин. С Петром Яковлевичем ты, Катерина Андреевна, знакома…
Чаадаев и Пушкин при ее появлении встали. Чаадаев, а вслед за ним и Пушкин поцеловали ей руку.
Она была холодна и надменна на вид, но так же прекрасна, как, видимо, и в молодости. Брат Петр Андреевич называл ее характер ужасным, но об этом знали только самые близкие и никогда не догадывались ни друзья, ни гости карамзинского дома. Было ей в то время тридцать шесть лет и, увидев ее, Пушкин почувствовал, как мучительно сжалось его сердце. Она улыбнулась подростку почти по-матерински.
— Я слышала про вас от вашего дядюшки Василия Львовича, — приветливо сказала она. — И от своего брата. Он познакомился с вами раньше меня. Мы все ждем ваших новых стихов.
— Дядюшка меня незаслуженно хвалит. А стихи не пишутся. Начинается лето, а кто ж летом пишет? Пишу письма и дядюшке, и князю Петру Андреевичу, прошу их стихов и жду, когда хромой софийский почтальон доставит мне их ответы… Вы не знаете, отчего все почтальоны хромые?
— Нет, не знаю, — простодушно ответила Екатерина Андреевна.
— Вот и я не знаю, но это наводит на размышления. Мой дядюшка увидел в Яжелбицах хромого почтальона и тут же состряпал эпиграмму на Шихматова…
— Прочтите, Саша. Позвольте, я вас буду так называть? — сказала Екатерина Андреевна.
— Это было при мне, Катенька, когда мы ехали в Москву. Петя задал Василию Львовичу эту эпиграмму… О сходстве Шихматова с хромым почтальоном…
— Вот она: «Шихматов, почтальон! Как не скорбеть о вас? — начал читать Пушкин. — Признаться надобно, что участь ваша злая; у одного нога хромая, а у другого хром Пегас».
— Я слышал еще про вашу эпиграмму: «Угрюмых тройка есть певцов… — сказал Петр Яковлевич Пушкину.
— Есть, извольте.
И он прочитал свою известную эпиграмму, первым же и рассмеявшись после прочтения. В этом он был похож на дядюшку: сам первым радовался своим творениям.
— Но это давняя безделица, сейчас стихи не пишутся, — вздохнул он.
— А мне, рабу грешному, приходится писать во всякое время, — с мягкой горечью сказал Карамзин, поднимаясь.
За ним встали и молодые люди.
— Я должен извиниться и покинуть вас, господа. До свидания. А свой портрет я прикажу закрасить, — пояснил он Пушкину, любопытство которого, видимо, его слегка задело, — это придворный реставратор картин Бруни постарался к моему приезду. У меня был с визитом сосед граф Толстой, так теперь все ходит по гостиным и удивляется, за что мне такая честь?
— А кто это рядом с вами? — не удержался и задал мучивший его вопрос Пушкин.
— Это летописец Нестор и Щербатов, дед нашего Петра Яковлевича.
Чаадаев тонко и со значением улыбнулся, раскланиваясь с покидавшим их хозяином.
— Садитесь, господа! — сказала Екатерина Андреевна после ухода мужа. — Петр Яковлевич, вы ведь были в Семеновском полку, а перевелись в лейб-гусары? Что так?
— Не сразу из Семеновского, Екатерина Андреевна, еще в Париже я перешел в Ахтырский гусарский полк.
— И все-таки: что так? — повторила свой вопрос Карамзина.
— Тому много причин, но главная, наверное, это форма, на мой взгляд, нет красивее гусарской формы! — то ли серьезно сказал, то ли пошутил Чаадаев и посмотрел на свои холеные руки, на длинные ногти.
Пушкин отметил эти длинные ногти и подумал: «Как в службе ему удается сохранять свои ногти?»
— Мне гусарская форма тоже нравится, — вдруг неожиданно для самого себя сказал Пушкин. — Если я пойду в военную службу, то непременно в кавалерию!
— Вступайте в наш полк!
Они с Чаадаевым улыбнулись друг другу, после чего Пушкин украдкой глянул на Екатерину Андреевну.
А Екатерина Андреевна посмотрела на них с сочувствием и пониманием взрослого человека: «Господи, как они еще оба молоды!»
— Может быть, чаю, господа? — предложила она.
Чай и кофе вообще ввели в обиход карамзинисты. Не случайно еще в журнале Новикова «Детское чтение» Николай Михайлович опубликовал два перевода с немецкого «Чай» и «Кофе». Впрочем, тогда друг его юности Петров не оценил глубины его замысла и вопрошал в письме: зачем, мой друг, пишешь о такой ерунде? Дядюшка Александра, Василий Львович, наиболее последовательный карамзинист, в своих посланиях постоянно использовал чайные мотивы, восклицая о «пекинском нектаре».
— Чаю! Чаю! — вскричал Пушкин.
Потом они шли по Царскому вдвоем с Чаадаевым, и молодой человек рассказывал Пушкину про Париж, про парижских букинистов на набережной Сены, про то, что книги в Париже дешевы, и сыпал и сыпал названиями этих книг, ценами на них вперемежку со сведениями об издателях, переплетчиках, авторах.
Александр и прежде слышал от гусар о Париже, но это был Париж Пале-Рояля, увеселительных заведений, ресторации Verry, игорных домов, рулетки, варьете, где блистали Потье и Брюнэ, а также Париж Китайских теней. Кабинета Оливье, в котором карточные фокусы и фантасмагории, и еще Париж косморамы, панорамы, стереорамы и прочей чепухи. Оказалось, что Чаадаев знает об этом Париже только понаслышке, весьма поверхностно, что этот предмет ему неинтересен, он мягко уклонился от разговора о парижских жрицах любви, и Пушкин, умевший слушать и вести беседу, к этой теме больше не возвращался.
Они шли, и Пушкин, поглядывая на красавца лейб-гусара, любовался его умению носить мундир, щеголеватые сапоги, его утонченным манерам, спокойствию и хладнокровному величию осанки.
Глава двадцать шестая,
в которой князь Вяземский тоскует в Гомбурге на даче Киселева. — Софья Станиславовна Киселева, урожденная Потоцкая. — «Похотливая Минерва». — Князь получает по счету за варшавские мадригалы Киселевой. — Жизнь с княгиней на киселевской даче. — Шереметевское колено князя Вяземского. — «Я давно живу одними преданиями». — Зарытый живым в могилу. — Кое-какие разъяснения князя Ивану Петровичу. — Осень 1874 года.
Дело происходило в заштатном прусском городке Гомбурге, с населением в несколько тысяч человек, где был известный курорт. Гомбург имел, как и полагалось каждому уважающему себя немецкому городку, древний замок, несколько маленьких фабрик, но главным его капиталом оставались гомбургские воды, создававшие славу курорту, а при них курзал и казино с рулеткой. В сезон население городка удваивалось, а то и утраивалось. Воды здесь были слабые, но возбуждали аппетит и лечили малокровие. Городок находился всего в получасе езды от Франкфурта-на-Майне; сюда обыкновенно ездили подлечиться выздоравливающие, страдающие разными расстройствами. Князь Петр Андреевич Вяземский давно страдал бессонницей, потерей аппетита и вследствие этого раздражительностью, меланхолией и тоской. В лето одна тысяча восемьсот семьдесят четвертое он, как всегда, проехавшись с княгиней Верой Федоровной по Европе, пробыл несколько дней в Висбадене и под конец затосковал в Гомбурге, и, кажется, надолго.
Тосковал он на даче Киселева, в которой княгиня занимала весь нижний этаж, а кабинет князя был наверху. Впрочем, дачей Киселева ее называли скорее по привычке. Несколькими дачами в Гомбурге владела Софья Станиславовна Киселева, урожденная Потоцкая, с которой сам Павел Дмитриевич Киселев, граф, бывший министр государственных имуществ, теперь уже покойный, окончательно разъехался еще в начале тридцатых годов.