Приняв одну из своих множество раз отрепетированных античных поз, он мимолетно взглянул в каминное зеркало, в котором отражался весь кабинет и другое зеркало и снова кабинет с Александром, но в другом повороте корпуса, и снова кабинет, горящие свечи, и так до бесконечности, с бесчисленными Александрами. У императора немного закружилась голова, и ему понадобилось какое-то время, чтобы восстановить нить своего монолога.
— Я уже не раз говорил об этом и мнения своего не переменю. И не будет никаких переговоров с Наполеоном, пока нога француза топчет русскую землю. Лучше отращу себе бороду и буду питаться картофелем в Сибири среди моих милых бородачей, которые меня не предадут. Что касается Главнокомандующего… — То, что он готовился сказать, сказать ему было тяжелее всего, поэтому он умолк и все-таки через некоторое время продолжил: — Я нашел, что настроение в Петербурге еще хуже, чем в Москве и провинции: сильное озлобление против военного министра. Барклай, нужно сказать, сам тому способствует своим нерешительным образом действий и беспорядочностью, с которой ведет свое дело. Ссора его с Багратионом так разрослась, что я был вынужден поручить особому комитету назначить Главнокомандующего всеми армиями… — Александр замолчал, прежде чем произнести следующие слова, но он все-таки преодолел себя. — Здесь я решил уступить голосу общественного мнения. Главнокомандующим назначен генерал от инфантерии князь Голенищев-Кутузов.
— Ваше величество, я думаю, армия с восторгом одобрит ваш выбор! — воскликнул генерал Вильсон.
Воодушевление этого англичанина было царю неприятно. «Вот еще говорят, что англичане сдержанны, — подумал самодержец, — правда, про сэра Роберта известно, что он храбрый малый и хлещет водку, как русский! Потому он запанибрата с Платовым, который, как известно, выпить не дурак. Может, отсюда, из этого винного корня, проистекает такая излишняя восторженность?» Государь не знал, что восторженность у англичанина деланная, что он тоже, как и государь, не любит Кутузова, этого двуличного царедворца, который, как полагал англичанин, поспешит выйти из этой роли, как только его провозгласят спасителем Отечества, но просто дипломатическая интуиция подсказывает ему, что Кутузова надо в теперешний момент поддерживать, хвалить, превозносить, потому что так выгодней Англии.
— Мы с императрицей были бы рады увидеть вас завтра у нас на обеде, — сказал император.
— Благодарю вас, ваше величество… — поклонился сэр Роберт Вильсон.
Аудиенция была закончена и генерал, еще раз поклонившись, отправился к дверям, думая о том, какой восторженный патриотический вой поднимется в гостиных после назначения Кутузова.
Глава девятнадцатая,
в которой лицеисты собираются на утреннюю молитву. — Штрафной билет. — Лицейские песни. — Математик Карцев. — А плюс Б равно красному барану. — Матерщинник Француз. — «Тень Кораблева». — Август 1812 года.
За окном серенький свет зябкого утра. Из коридора доносятся звуки: слышно, как одеваются в своих комнатках воспитанники. Вот уронили что-то, льется вода в рукомойниках, бормочут, чертыхаются, переговариваются вполголоса друг с другом.
Дядька созывает всех на утреннюю молитву.
— Господа, пожалуйте на молитву!
Пушкин выглянул в окно: во флигельке напротив еще в окнах темно, но вот промелькнул огонек свечи, возник силуэт девушки. Девушка перешла из одной комнаты в другую. Пропала, появилась, пошла дальше по анфиладе комнат.
— Господа, на молитву!
— Саш, ты идешь? — спросил Ваня Пущин из-за перегородки.
— Иду…
В коридоре затопали ногами, захлопали дверьми, выходя из комнат на построение. Пушкин хотел было тоже выйти, да что-то задумался, замешкался, потом вовсе замер окаменевший посреди комнаты, потом бросился к конторке, схватил перо, стал писать лихорадочно что-то на листке бумаги.
В коридоре к строю подходили последние лицеисты. Гувернер Илья Пилецкий кончал счет воспитанникам:
— Двадцать шесть, двадцать семь, двадцать восемь, двадцать девять… Ну-с, кого нету?
После некоторого молчания, пока сонные воспитанники оглядывались на стоящих рядом с ними, кто-то наконец произнес:
— Обезьяны…
— С тигром… — добавил еще кто-то.
— Двоих? — удивился Илья Пилецкий, сметливостью не отличавшийся.
Несколько человек осторожно засмеялись.
— Одного, — сказал Пущин. — Но за двоих.
Илья Пилецкий появился в дверях дортуара за спиной у Пушкина.
— Вам особое приглашение, господин Пушкин?
Пилецкий сделал два шага и протянул руку к листку со стихами:
— Дайте-ка сюда!
— Пошел вон! — закричал Пушкин, взвизгнув высоким мальчишеским дискантом.
— Я пожалуюсь господину надзирателю! — напирал Илья Степанович, пытаясь заглянуть в листок.
— Иди, жалуйся своему братцу пастырю, я никого не боюсь!
— Мартын Степанович может поставить вопрос перед директором…
— А хоть перед самим Господом Богом!
— Богохульствуете, для вас это может плохо кончиться…
Пушкин смолчал на это, и Пилецкий процедил ему сквозь зубы:
— Идите в залу на молитву!
И первым вышел.
Пушкин не спеша разорвал листок бумаги на мелкие клочки, открыл форточку, выбросил обрывки на улицу и только тогда пошел следом за гувернером. Он изменил сегодня своему правилу писать стихи про Ебакова в уме и чуть не поплатился за это.
Сонные, чуть покачиваясь, стояли в зале лицеисты. На этот раз молитву читал Модинька Корф, делал он это с явным удовольствием. Лисичка Комовский, почитавший Корфа самым большим своим другом, шептал, повторяя за ним слова молитвы. Он, как и Корф, был набожен.
— От сна восстав, благодарю Тя, Святая Троица, яко многия ради Твоея благости и долготерпения не прогневался еси на мя, лениваго и грешнаго, ниже погубил мя еси со беззаконьми моими; но человеколюбствовал еси обычно и в нечаянии лежащего воздвигл мя еси, во еже утреневати и славословити державу Твою. И ныне просвети мои очи мысленныя, отверзи моя уста поучатися словесем Твоим, и разумети Заповеди Твоя, и творити волю Твою, и пети Тя во исповедании сердечнем, и воспевати Всесвятое имя Твое, Отца и Сына и Святаго Духа, ныне и присно, и во веки веков. Аминь.
Приидите, поклонимся Цареви нашему Богу.
Все лицеисты перекрестились и поклонились.
— Приидите, поклонимся и припадем Христу, Цареви нашему Богу.
Снова поклон и крестное знамение.
— Приидите, поклонимся и припадем Самому Христу, Цареви и Богу нашему. — воодушевленно закончил Модинька Корф.
Лицеисты в последний раз перекрестились и поклонились.
Лисичка после молитвы был так счастлив, что ему хотелось расцеловать всех на свете.
В учебном классе перед началом занятий надзиратель Мартын Степанович объявил:
— Господа лицейские! Сегодня у вас первые два часа профессор Гауеншильд, немецкий язык, поэтому я вам напоминаю, что сегодняшний день все должны говорить во всякое время токмо по-немецки. Билет для нарушителя вручаю сегодня воспитаннику Корфу, как лучшему в немецком языке. Он передаст билет первому же, кто будет замечен в том, что говорит по-русски, или по-французски, или еще на каком языке, для сегодняшнего дня не означенном.
Корф взял билет из рук Пилецкого и окинул всех гордым взглядом.
Мартын Степанович вышел, оставив их в классе, а к Корфу радостно подбежал Лисичка Комовский и сказал:
— Модинька, я так счастлив, после сей молитвы…
— Я тоже… — ответил по-немецки Корф. — Только теперь я должен передать тебе штрафной билет! Впредь говори по-немецки, как назначил на сегодняшний день господин надзиратель.
Комовский погрустнел, но тут своим диким смехом захохотал рядом с ним Пушкин.
— Давай его. Лисичка, сюда! — протянул руку за билетом Пушкин, говоря по-русски. — И не грусти!
Миша Яковлев, по прозвищу «Паяс двести номеров», стоял возле кафедры в учебном классе и дирижировал импровизированным хором воспитанников. Гауеншильд задерживался, и по сему случаю перед классом исполнялась посвященная ему и другим педагогам лицейская песня.