— Анна Александровна, — шептал Пилецкий. — Анна Александровна, дитя невинное, ниспосланное с небес, до конца века моего буду служить тебе, как верный раб.
— Плачу и рыдаю… — доносилось из молельной.
«Надобно запечатлеть лик младенца… Он ангел леностью земной, так писали про самого Александра Павловича, и как не сказать то же самое про его младенца! По какому праву дух мира и лести, — с неприязнью вспомнил Мартын Степанович о дьяволе, — присвоил себе пение, музыку, живопись, бесценный дар слова и прочие дарования?! Они опять должны быть возвращены Богу, своему началу».
Вскоре он привел своего свояка, известного художника Владимира Лукича Боровиковского, в корабль Татариновой. Владимир Лукич был душою слаб, напивался почти каждый вечер, а по утрам искал Бога и молился, отбивая лоб перед образами. Екатерина Филипповна приняла его, обласкала, милосердно пророчила, не осуждая грехов художника, а когда он растрогался и целовал руки у матушки, подарила пятнадцать рублей на раму да столько же на краски, попросив написать картину с пророчествующим Никитою Ивановичем, а перед ним все братья и сестры на коленях, и ее самое с младенцем на руках.
— Напиши девочку, — просил его Пилецкий, провожая художника до дому на Миллионной улице, где тот жил уже без малого двадцать лет.
— Трудно, — вздыхал художник. — Младенец мал. Образа не имеет…
Около дома толпились нищие, которым по субботам подавал Владимир Лукич. Они окружили подошедших.
— Как не имеет? — отбивался от назойливых нищих Пилецкий. — Ангел во плоти… Крылушки напиши… Пошел-пошел, — толканул он одного из побирушек взашей. — Я тебе рома, Владимир Лукич, знатного принесу. Чай будешь пить с ромом. Ты ведь любишь чай с ромом, Владимир Лукич?
— Люблю. Детей Божьих не трогай…
Глава двадцатая,
в которой Пушкин приобретает новых друзей. — Книжный граф Соболевский. — Павел Воинович Нащокин и его дворня. — Карла-головастик. — Китаец Мартын, привезенный в чемодане. — Буфетчик Севолда. — Модинька Корф колотит слугу Пушкина и отказывается стреляться с Пушкиным. — Весна 1819 года.
С недавних пор у Саши Пушкина появились новые друзья, соученики брата Левушки. Ибис, Сергей Александрович Соболевский, явившийся однажды утром к Пушкину в Коломну, был одним из них. Внебрачный сын московского богача Александра Николаевича Соймонова, рослый и статный в свои шестнадцать лет малый, остроумный и начитанный собеседник. Он всунул свой бесконечный и острый нос, за который в пансионе его и прозвали Ибисом, в комнату к Пушкину и сказал:
— Шушка, пойдем к Нащоке? Я слышал, там затевается нечто невообразимое.
— Пожалуйте, ваше высокослеповронство! Посидите, пока я закончу, — отвечал Пушкин, не выпуская пера из рук и не поднимая головы. На полу рядом с кроватью лежали стопками нераскрытые книги, а некоторые, развернутые, лежали страницами вниз.
Белобрысому сыну любви Соймонова был выбран польский герб Слепой Ворон, принадлежащий вымершему роду Соболевских, и куплено дворянское звание, отсюда и величали его «высокослеповронством». Ибис ни на что не обижался, а пулял в насмешников эпиграммами, порой очень обидными. Человек он был не только остроумный, но и умный, начинал писать и лирические стихи, но, познакомившись с Сашей Пушкиным, быстро забросил это занятие, без всякого, надо сказать, принуждения со стороны нового друга. Просто раз и навсегда про себя все понял.
— Что ж, — улыбался он, когда называли его Ибисом или величали «высокослеповронством», — ибис птица не жирная; ее есть нельзя; но египетская мудрость ей поклоняется. Даже великий бог египетский Тот изображается с головой ибиса. А ворон птица мудрая, слепой — вдвойне, и тоже в пищу не годится, к тому же живет долго.
Соболевский получал в пансионе от отца по двести пятьдесят рублей в месяц на книги и лакомства. Книг он покупал много, жадно проглатывал вместе со сладостями из кондитерской и часто потом раздаривал. Дарил кое-что и Пушкину, поэт до книг всегда был охоч. Но у Соболевского страсть к книгам была особая, он уже в юном возрасте понимал, что такое уникум и особый переплет. Зародившаяся в ранней юности страсть к книгам осталась в нем на всю жизнь. Он и сейчас явился со стопкой французских книжек, которые забрал у своего переплетчика.
Павел Нащокин, знакомый Пушкину еще по царскосельскому пансиону и короткое время учившийся с Левушкой в пансионе при Педагогическом институте, к девятнадцатому году уже благополучно бросил всякую учебу, потому и остался на всю жизнь полуграмотным, несмотря на хороший вкус и любовь к литературе. 25 марта 1819 года он вступил в военную службу подпрапорщиком лейб-гвардии Измайловского полка, ждал офицерского чина. Друзья прозвали его Нащокой, так звали одного из его предков, боярина Дмитрия Нащоку, служившего великому князю Симеону Гордому и имевшему на щеке отметину от татарской кривой сабли. Отец Павла Войновича, генерал-поручик Воин Васильевич Нащокин, умер давно, а мать новоиспеченного гвардейца-измайловца, Клеопатра Петровна, баловала сына свыше всякой меры и никогда не отказывала в деньгах.
Хотя Нащокин и жил с матерью в квартире на Литейной, однако он снял целый бельэтаж в большом доме на Фонтанке, где предался в свободное от дежурств и строя время свободной и совершенно независимой жизни. Он был в полной мере то, что французы называют viveur, то есть прожигатель жизни. И прожигать ее вместе с ним всегда было приятно, ибо он сам эпикурействовал с размахом и удовольствием и другим потворствовал в любых желаниях.
Пока его бывшие друзья по пансиону посещали занятия, слушали лекции Куницына и Галича, лицейских преподавателей, и Вильгельма Кюхельбекера, у которого в мезонине Педагогического института любили собираться, восемнадцатилетний Поль Нащокин вел жизнь разгульную. Деньги ему были нипочем. Он покупал все, что попадало ему на глаза: китайские вазы, французские безделушки, фарфор, бронзу, все подряд, что бы ни стоило. Самое большое удовольствие ему доставляло купить вещь и в тот же день подарить ее кому-нибудь из своих друзей, а то и просто новому знакомцу, которого он мог и не увидеть впоследствии.
В наследство от отца Воина Васильевича остались ему его потешные люди, дураки, которых он выписал из отцовского имения, где они тосковали после смерти батюшки, и поселил в своей необъятной квартире. Главным среди этой балаганной компании был дворецкий Алексей Федорович, но за глаза его все звали Карла-головастик. Старый и умный как бес карлик был долгие годы домашним дураком фамилии Нащокиных; ходил он даже дома в большом средневековом бархатном берете, сдвинутом набок, в коротких штанишках, кюлотах, камзоле с золотыми пуговицами и в туфлях на больших каблуках с золотыми же пряжками. В прежние времена при батюшке он едал жареных галок и ворон, в степи сажали его на дикую лошадь и пускали на волю Божию, он был очень силен в ногах и со своими кривыми ногами очень крепок на лошади; бывало, травили его козлом рогатым, которого он ловко кидал под ножку, кидали с балкона вниз головой на ковер да подкидывали в несколько рук обратно, короче, Алексей Федорович не даром ел хлеб свой. Но Павел Воинович, любя его и уважая, сделал дворецким, и карлик превосходно с этой должностью справлялся. Вместе с ним управляла всем старая и безобразная арапка Мария, старуха высокого роста, которая еще при отце его исполняла роль камердинера и была в том же качестве и теперь. Она ходила в русском сарафане и кокошнике, расшитом мелким белым и черным жемчугом из наших северных рек, следила за всеми дураками и била беспутную дворню деревянной скалкой. Поля она любила беззаветно и на все безрассудства веселой компании смотрела сквозь пальцы.
По бесконечным анфиладам нащокинского бельэтажа как тень слонялся боязливый китаец Мартын, совершенная кукла, произносившая всего два слова: «Бурррр!», когда он обращался к господам, и «ава», когда величал дам. Этого китайца отец Нащокина купил когда-то за 1000 червонцев у купца, который привез его в чемодане. Воспоминание о заточении в чемодане, видимо, было самым страшным в его жизни, и угроза запереть его в чемодан, чем, бывало, пользовался Карла-головастик, приводила его в трепет.