— Написал, — согласился Пушкин. — Сазонов, сволочь, ночью храпел, я спать не мог, вот и написал. Хотите послушать, Франц Осипович?
— Эпиграмма? Эпиграмма я послушать. Любопытно. А если нет, то увольте — спешу, — признался Пешель и заглянул в листки, которые взял в руки Пушкин. — О! Да у вас тут целий пук! Ошень длинный. Пошель, будьте здравы! Меняйте позы! — Пешель, откланявшись, удалился из комнаты.
— Садитесь вон на сазоновскую кровать, — указал Пушкин друзьям и сам устроился поудобней на кровати, поджав под себя ноги.
Князь Горчаков присел на его кровать, привалившись к противоположной спинке и закинув ногу на ногу. Остальные сгрудились на кровати Сазонова.
— Что это у тебе, дай, — протянул руку Данзас. — Я первый напечатаю в своем журнале.
— Я сам. Медведь, прочитаю, — отстранил его руку Пушкин. — Потерпи!
Когда все расселись, началось чтение.
Друзья, досужный час настал:
Все тихо, все в покое;
Скорее скатерть и бокал!
Сюда, вино златое!
Шипи, шампанское, в стекле.
Друзья! Почто же с Кантом
Сенека, Тацит на столе,
Фольянт над фолиантом?
Под стол холодных мудрецов.
Мы полем овладеем;
Под стол ученых дураков!
Без них мы пить умеем.
Едва Пушкин начал, как дверь скрипнула и вошел, как тень, дядька Сазонов, прислуживавший больному. На него все зашикали, чтобы молчал, но дядька и так безмолвствовал, переминаясь с ноги на ногу, загадочно улыбался, словно нес в себе какую-то тайну, говоря всем своим видом: я, братцы, такое знаю, что вам и не снилось. Он стоял, покачиваясь, слушал стихи, и по его виду нельзя было определить, понимает ли он что-нибудь или нет. Никто не заметил, как он снова вышел из комнаты.
Дай руку, Дельвиг! что ты спишь?
Проснись, ленивец сонный!
Ты не под кафедрой сидишь.
Латынью усыпленный.
Взгляни: здесь круг твоих друзей;
Бутыль вином налита,
За здравье нашей музы пей,
Парнасский волокита.
Остряк любезный! по рукам!
Полней бокал досуга!
И вылей сотню эпиграмм
На недруга и друга.
А ты, красавец молодой.
Сиятельный повеса!
Ты будешь Вакха жрец лихой.
На прочее — завеса!
Хоть я студент, хоть я и пьян,
Но скромность почитаю;
Придвинь же пенистый стакан,
На брань благословляю.
— Тихо! Тихо, господа! — шептал Кюхельбекер, воздевая руки, едва кто-нибудь поворачивался на своем месте и скрипел пружинами матраса.
Но что я вижу?.. всё вдвоем.
Двоится штоф с араком.
Вся комната пошла кругом.
Покрылись очи мраком!
Где вы, товарищи? где я?
Скажите, Вакха ради.
Вы дремлете, мои друзья.
Склонившись на тетради.
Писатель за свои грехи!
Ты с виду всех трезвее;
Вильгельм, прочти свои стихи.
Чтоб мне заснуть скорее!
Пока Пушкин читал, было всеобщее внимание, по временам прерывавшееся восклицаниями, когда узнавали друг друга, ибо он почти никого не забыл.
— Тихо! Тихо! — Кюхельбекер напрягал свой ослабленный слух. — Не мешайте! — Он был весь тут, в полном упоении поэзией друга. Растаявший от восторга метроман мотал головой в такт стихам и прослушал эпиграмму, которой его наградил под конец Пушкин.
Публика же, напротив, завыла от восторга и бросилась всем скопом на бедного Кюхлю.
В свалке не участвовали только князь Горчаков, мило улыбавшийся шалостям товарищей, да сам Пушкин, перебиравший стихи.
— Позволь-ка, — протянул руку к листкам Горчаков. — С твоего позволения, забираю в архив…
— Бери, — согласился Пушкин, но все еще не мог оторваться от листков. — Только я еще кое-что поправлю…
Из-под груды тел наконец выбрался всклокоченный Кюхельбекер и пролепетал, заикаясь от волнения:
— Саша, прочти еще, я в конце не очень расслышал, там, кажется, что-то про меня?
Последней просьбой он вызвал гомерический хохот своих товарищей.
Вечерами в лазарет никто не заглядывал, и он сколько хотел жег казенную масляную лампу, стоявшую на столике рядом с кроватью. Он читал, поджав под себя ноги и положив книгу на колени.
Сазонов обыкновенно лежал на своей кровати, о чем-то думал, смотря в потолок, потом поворачивался к Пушкину и говорил:
— Барин, пора тушить лампу.
— Спи так. Я сам потом потушу, — отвечал, не глядя на него, Пушкин.
После чего Сазонов засыпал.
Так было и сегодня. Но сегодня Сазонов отчего-то не стал спать, а через некоторое время снова обратился к Пушкину:
— Барин, а барин!
— Чего тебе? — Пушкин оторвался от книги и глянул на Сазонова: — Или я тебе мешаю?
— Да мне что?! Я завсегда хорошо сплю. Я спросить хотел.
— Ну, спрашивай.
— Душа убиенного в рай идет?
— А ты как думаешь?
— Я думаю, в рай.
— Значит, в рай, — сказал Пушкин.
Сазонов кивнул благодарно, закрыл глаза, и почти тут же дыхание его стало ровным, глаза под веками успокоились.
— Чистая душа, — взглянул на него Пушкин и снова углубился в свою книгу.
Через день лазарет его кончился. Сазонов помог перенести ему книги в четырнадцатый номер. Днем не обошлось без конфузии. Как-то вечером они сидели с Ваней Пущиным у открытого окна в библиотеке. В церкви отслужили всенощную, и они наблюдали за прихожанами, расходившимися со службы. Выходя на церковное крыльцо, мужики и бабы оборачивались и крестились на церковь. В толпе они приметили старушку, которая о чем-то горячо беседовала с молодухой; Ваня обратил на нее внимание друга: молодая была хороша собой и бранилась со старшей. Ведь не о Боге у них спор, предположил Ваня. Лежа в лазарете, Пушкин набросал стихотворение и прочитал его другу, ошарашив его лихим концом.
В это время, а было это перед самым классом, возник перед ними в коридоре адъюнкт-профессор исторических наук Царскосельского Лицея Иван Кузьмич Кайданов. Пушкин только что закончил читать, и Ваня неудержимо расхохотался.
Подойдя к ним, Кайданов захотел узнать причину смеха.
— Это пустое, — попытался отмахнуться Пущин, но его наглый друг со смехом поворотился к Кайданову:
— Отчего же пустое? Ты ведь сам меня и заставил написать!
— Как заставил? — возмутился Ваня.
— Дал тему…
— Это экспромт? — уточнил Кайданов.
— Почти… Хотите, прочту?
— Если не длинно, то читайте, — согласился профессор.
И Пушкин имел наглость прочитать:
От всенощной, идя домой,
Антипьевна с Марфушкою бранилась…
Пущин стоял, сгорая со стыда, и больше всего боялся, что Пушкин осмелится прочитать и концовку, что тот с удовольствием не преминул сделать:
В чужой пизде соломинку ты видишь,
А у себя не видишь и бревна…