Граф Кочубей, принимая Каразина, был вальяжен, но прост в обращении. Однако в его жестах, манерах проскальзывала какая-то леность, граф как будто спал, и глаза его потускнели, время от времени их заволакивала сладкая истома. Время, конечно, было после обеда. Но все ж таки… Не было и следа былой восторженности, былого воодушевления. Да и то, графу было уже за шестьдесят, после десятилетий войн, катаклизмов, наконец, просто житейских разочарований можно было и подустать.
— Скажите, Василий Назарьевич, неужели вы и впрямь видите ту опасность, о коей изъясняетесь в вашей записке?
— Несомненно. Опасность предстоит величайшая.
— Признаюсь, я сего не понимаю и отнюдь не могу видеть те опасности, которые вы находите.
— Вы, ваше сиятельство, не можете о сем судить. Вы не разговариваете с народом, вам никто ничего не скажет. Вы не знаете, что происходит даже здесь, в столице, я уж не буду говорить про провинцию. Да что в столице! В Царском Селе, при дворце, его величество воспитывает в Лицее себе и отечеству недоброжелателей… Говорят, дело дошло до того, что один из них по высочайшему повелению секретно наказан. Выпорот.
— Вы имеете в виду Пушкина? Это — сплетня, наглая ложь, — усмехнулся граф Виктор Павлович. — В России дворян плетьми не наказывают, Василий Назарьевич, даже секретно.
— Но в данном случае сплетня это то, что желало бы увидеть общество, во всяком случае, его лучшая часть.
— А конкретно вы? — спросил граф. — Вы хотели бы видеть выпоротого дворянина Пушкина?
— Да что Пушкин, ваше сиятельство?! Тем более дело не в одном Пушкине! — воспарил, воодушевляясь, Василий Назарьевич. — Из воспитанников Лицея более или менее почти всякий есть Пушкин, и все они связаны каким-то подозрительным союзом, похожим на масонство, некоторые же и в действительные ложи поступили. Кто сочинители карикатур или эпиграмм, например, на двуглавого орла, на Александра Скарлатовича Стурдзу, в которой высочайшее лицо названо весьма непристойно… Это лицейские питомцы! Кто знакомит публику с соблазнительными стихотворениями в летах, где честность и скромность наиболее приличны… они же. Молодые люди первых фамилий восхищаются французской вольностью и не скрывают своего желания ввести ее в нашем отечестве. Для примера представлю вашему сиятельству князя Сергея Григорьевича Волконского… Или братьев Тургеневых.
— Братья Тургеневы? Помилуйте, да хорошо ли вы их знаете?
— Младшего, Николая, лучше, — сказал Каразин. — И он, и Александр — оба демократы.
— Ну, если Тургеневы — демократы, тогда нам с вами опасаться нечего, — мягко и снисходительно улыбнулся граф Кочубей. — А князь Волконский? Сын князя Григория Семеновича, члена Государственного совета! Внук фельдмаршала Репнина! Сам генерал-майор, герой Прейсиш-Эйлау, кампании двенадцатого года и заграничных походов! — продолжал воодушевленно перечислять граф Кочубей. — Наконец, свитский генерал! Не может быть! Просто не может быть! Правда, в настоящее время уволен для излечения за границу, — вдруг вспомнил граф.
— Вот-вот, но за границу не ездил… — радостно подхватил Каразин. — По слухам, член одной из лож. А дух вольности как раз и поддерживается масонскими ложами и вздорными нашими журналами, которые не пропускают ни одного случая разливать так называемые либеральные начала, между тем как никто из журналистов и не думает говорить о порядке, об исполнении святых должностей, которое всякое правление может сделать наилучшим. Не ходя далеко, я могу представить вам, ваше сиятельство, выписки из журналов и газет, которые должны вас удивить.
Все это, взятое вместе, неоднократно рождало во мне мысль, что какая-нибудь невидимая рука движет внутри отечества нашего погибельнейшими для него пружинами, что они в самой тесной связи с нынешними заграничными делами и что, может быть, два или три лица, имеющие решительный доступ к государю и могущие сами быть действующими, не что иное, как жалкие только орудия… Это только кажется невероятным, но это более чем вероятно, ибо были уже подобные примеры на нашей памяти! Стоит только вспомнить Францию и ужасное влияние, которое имели на нее тайные общества.
Надо бы в пределах Министерства внутренних дел организовать особый департамент, который взял бы на себя обязанности тайной полиции. Я со своей стороны… — начал было Каразин излагать свою глубоко выношенную идею, но граф догадался, о чем он, потому заторопился и предупредил его:
— Я не руковожу полицейским надзором! — воздел он руки. — По этому вопросу вам следовало бы обратиться к графу Милорадовичу. Политический сыск в его ведении. Но вернемся, Василий Назарьевич… к эпиграммам. Государь особо обратил на это внимание. Вы не могли бы… — Тут граф немного споткнулся. — Я уже говорил с государем о сем предмете… Его величество желал бы удостовериться, что сия эпиграмма… не ваше изобретение.
— Мое? — вскричал Каразин. — Да как же… — Он хотел закричать, что кто же так мог подумать, но вовремя вспомнил, что граф передает мнение о сем предмете самого государя. Каразину было известно, что Александр Павлович был мнителен. Он и устранил его от себя во время оно, когда ему донесли, что Каразин показывает другим собственноручные к нему записки государя.
— Извольте тогда предоставить доказательства, — пояснил граф.
— Доказательства? — искренне не понял графа Каразин.
— Хорошо бы сыскать эпиграмму или карикатуру, о которой вы говорите, на бумаге.
— На бумаге?!
Граф кивнул.
— Нет, попрошу меня уволить от такого поручения, — твердо сказал Каразин.
— Отчего же вы отказываетесь? — удивился граф. — Вы уже бросили на себя тень. Мне трудно будет убедить государя. Надобно, Василий Назарьевич, оправдаться. Если это Пушкина пашквиль, — сказал он подчеркнуто по-старинному, — так пусть будет его рукою или хотя бы кто покажет на Пушкина, список, наконец, даст верный.
Каразин никак не мог прийти в себя, ему предлагалась роль шпиона, агента, какого-то Фогеля, а он ведь считал себя спасителем отечества.
— Осмелюсь, ваше сиятельство, возвратиться к тому, что я уже говорил: моя цель быть употребленным по департаменту, который я предполагаю совершенно необходимым и который поручениями Лавровым, фон Фоком, Фогелем и прочими никоим образом заменен быть не может.
— К графу Милорадовичу, — улыбнулся в ответ граф Кочубей. — А мне пишите все, что сочтете нужным, — сказал он, на прощанье подавая Василию Назарьевичу мягкую барскую руку.
Выйдя, Василий Назарьевич сначала долго смотрел на богатый дом графа Кочубея, с садом и оранжереями; на садовой стене торчали бюсты арапов из черного и белого мрамора; черные арапы улыбались, а белые были печальны. Черный арап, белый арап, черный арап, белый арап — так он прошел мимо садовой стены и переулком вышел на улицы вечернего Петербурга, извозчика он не брал. Василий Назарьевич был потрясен и раздавлен.
«Как! Печальная и праведная картина о положении в государстве не произвела никакого впечатления! Их интересуют только эпиграммы мальчишки. Правильно сказал митрополит Евгений о нашем мартовском споре в Вольном обществе: «Ребятишки высекли своих учителей»… Ребятишки нас не слушают, над нами смеются… А те тоже не лучше. Лучше их совсем оставить: да идут во страшение судьбе, их ожидающей; надо думать только о спасении своего семейства во время грозно. А оно придет, и придет скоро! И тогда я погибну, защищая с оружием в руках последний вход в комнаты государевы! — мысленно воскликнул он. Патетика в чувствах совсем не была ему чужда. Но тут же спохватился, разум превозобладал: — Что-то тут у меня не согласуется: или с семейством, или при последнем входе в комнаты государевы. Что-нибудь одно. Уж, верно, как получится. Где окажусь, там окажусь…»
Он остановился на Казанском мосту. Вдруг как громом поразила его мысль, что сегодня 12 апреля, прошло ровно 19 лет и один месяц с тех пор, как стоял он здесь, на Казанском мосту, 12 марта 1801 года. В ночь перед сим днем совершилось еще раз в новейшей российской истории нередко уже случавшееся государственное преступление: цареубийство. Душа его не одобрила его тогда. Он живо вспоминал себя стоящим на Казанском мосту со сжатым сердцем, со взором то потупленным, то обращенным на окна бывшего Леонова дома, где в четверток Страстной недели злодеи имели бесстыдство пировать перед очами, так сказать, всей столицы, перед очами доброго и верного царя и своего народа. О! да было бы это преступление, пятнающее всех нас, последним! Но кажется, не будет это так, потому что дух времени приуготовляет другие уже преступления и злодеяния.