Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Но Каразина никогда и ничто охладить не могло. Никакая гауптвахта. Государя он пока не беспокоил, однако совсем недавно напечатал в «Харьковском вестнике» записку о Москве Карамзина, написанную для вдовствующей императрицы Марии Федоровны и не предназначавшуюся для печати, чем возмутил историка, тем более что записка была напечатана с неверного списка и обезображена многими ошибками. В записке (не для публики) критиковался план храма Витберга, и Карамзин счел напечатание неприличным после торжественного заложения храма на Воробьевых горах. Но Василию Назарьевичу Каразину, кажется, всегда было наплевать на приличия, любые средства для него оправдывала цель. Недавно он прибыл в столицу из Харькова, где по его инициативе и по подписке среди дворян был открыт несколько лет назад Харьковский университет, и то, что происходило теперь в столице, потрясло его до глубины души. Сначала его буквально осрамили эпиграммой известного поэта Милонова, написанной на Сенат и господ сенаторов:

Какой тут правды ждать
В святилище закона!
Закон прибит к столбу,
И на столбе корона.

Правда, Милонов этот, говорят, совсем уже спился и с гауптвахты не вылезает… Чего от него ждать? А вот какой-то мальчишка Пушкин, питомец лицейский, в благодарность, сукин сын, написал презельную, то есть преядовитую, оду, где досталось фамилии Романовых вообще, а государь Александр был назван кочующим деспотом…

Теперь же этого мальчишку предлагают в члены общества, куда его самого, заслуженного человека, приняли, как сказано было в протоколе, «отмечая познания в науках и отечественном слове, особенное усердие к благу общества и приобретенную летами опытность».

«К чему мы идем? — вопрошал себя Василий Назарьевич, пока не вступая с членами общества в дискуссию. — Боже праведный, что происходит? Надобно это остановить, открыть глаза государю. Но все молчат как рыбы, а кто не молчит, тот рукоплещет, как тот же кривой Гнедич, когда Пушкин среди этой поганой армии вольнодумцев, собираемой и комплектуемой под шумок библейских обществ и масонских лож, читает свои эпиграммы, где в непотребных и неприличных словесах затрагиваются высочайшие лица государства. Что-то дальше будет?!»

А ничего, пока идет-бредет себе Саша Пушкин по Петербургу и напевает что-то себе под нос, как вдруг слышит, что его зовут; поднял голову и увидел, что из окна бельэтажа кричит и машет ему его друг Пьер Каверин, а из-за его спины выглядывают Мишель Щербинин с Васей Олсуфьевым, гусарским корнетом, сослуживцем Чаадаева и свояком Каверина: старший брат Олсуфьева, Александр, был женат на одной из сестер Каверина.

— Здорово, Пьер! — кричит Пушкин, задрав голову. — У кого это ты?

— У себя. Я теперь здесь квартирую… А это мои гости любезные. Узнаешь? — Он подтолкнул к окну, вперед себя, приятелей: — Покажитесь ему! Теперь узнал? Все свои. Шампанское вскладчину куплено, мы его в лед за сутки поставили, поднимайся, Сашура, — шампанского залейся.

На улице жара совсем не майская, не петербургская, где в мае частенько еще топят в домах; Пушкин отирается платком, пот льется по лицу, а там у друзей — шампанское со льда, бывает же счастье. Громыхают за его спиной по мостовой кареты, едет в одной из них Василий Назарьевич Каразин на заседание Вольного общества любителей российской словесности, смотрит в окошечко и размышляет:

«Иной наш брат, украинец, подумает, что в столице-то, в Петербурге, в присутствии двора, под глазами государя императора, соблюдается на особе его уважение и дается пример преданности… А тут такое пишут! Либералисты совсем распоясались. А как ведут себя в обществе. Вот хотя бы стоит у дома и кричит на всю улицу какой-то молоденький штатский, наглый коротышка, машет цилиндром, как фокусник, того гляди зайца оттуда вынет, отирается платком; подбежала собака и лает на него, уж больно страшен да черен, а он встал на четвереньки и тоже собаку облаял, ломает собачью комедию, вольнодумец, масон, черт… Окоротить бы надо! Куда смотрит обер-полицмейстер Горголи? Ведь и его имя треплет Пушкин. А генерал-губернатор граф Милорадович? Кто, в конце концов, отвечает за все безобразия? Все и никто! Ах да, при Милорадовиче полковник Глинка за все отвечает, могу представить себе, что он врет графу. Надобно войти с проектом, что должен быть особый департамент. Пора, как потом не было поздно…»

Уехал Василий Назарьевич, а Пушкин пошел в дом, не встретились они, да никогда и не встретятся, а вот судьбою связаны навек.

— А мне вчера двадцать лет стукнуло, — сообщает Пушкин, когда уже садится с друзьями за стол.

— Наливай! За новорожденного! — кричит Каверин. — По сколько мы бокалов выпили? — спрашивает он у друзей.

— Кажется, по шесть. Или по пять? — отзывается с сомнением Мишель Щербинин.

— Какая разница! — говорит Олсуфьев Каверину. — Мы сколько с тобой ящиков на ледник поставили? Без счета. Без счета и пить будем.

— Нет, Вася, разница есть, и она в том, Вася, что Пушкин должен быть в одном с нами наливе, иначе у нас могут выйти разночтения! А чтобы этого не произошло, ему придется выпить тоже шесть бокалов!

— С превеликой радостью, — откликается Пушкин. И пьет холодное шампанское бокал за бокалом, пока не начинает икать.

Друзья смеются:

— Сделай передышку.

— Откуда такие апартаменты? — интересуется Пушкин. — Наследство получил?

— Какое наследство! Мой батюшка сам наследства проматывает, никому сие ответственное дело не поручает. Матушка моя, ангел, умерла еще в 1808 году; свое, матушкино наследство, наследство двух незамужних теток, двоюродного деда батюшка промотал, больше ждать неоткуда, попытался он в Москве остатки стены Белого города продать, которую подарил ему император Павел, да никто, братцы, сию стену не покупает. Вот и пришлось ему теперь вторым браком жениться на богатой калужской помещице, старой деве Авдотье Сергеевне Богдановой, особе чванной, но чваниться ей раньше нечем было, баба роду незнатного, а теперь стала тайная советница да сенаторша, чванься себе на здоровье, а батюшка снова кутит да в картишки играет, да детишек своих не забывает. Супруг он всегда был плохой, а вот отец нежный и любящий.

— Мне, что ли, жениться на богатой старой деве? — хохочет Пушкин. — Посоветуйте!

Каверин раздевается по пояс с позволения товарищей, и начинается лирика.

Каверин влюблен, имени дамы не называет, поскольку дама и не дама вовсе, а девица непорочная, поведения самого примерного. Он волочился за ней месяц, она была падчерицей его друга, и родители ничего не подозревали, тем более что мамзель была на их стороне, и, когда дочь оставляли с мамзелью, мамзель удалялась, оставляя влюбленных наедине.

— И вот, друзья мои, я сажаю ее на колени, левой рукой за шею, а правой под щеку, чтобы крепче целовать, потом правую руку опускаю все ниже и ниже и начинаю своевольничать, все далее и далее, все глубже и глубже. Чувство нежной страсти изливается во мне с головы до пят. Она трепещет, когда моя рука проникает в самые ее сокровенные места. Я ее довожу до самого крайнего желания увенчать нашу любовь, но, каюсь, господа, я всегда к девицам жалостлив был, не делаю последнего шага. Она же стонет и своей рукою, представляете, господа, лезет ко мне: лосины тугие, сами знаете, мокрыми надеваем, чтобы на теле обсыхали, а чтобы снять их, двоих камердинеров надобно. Наконец кое-как общими усилиями достаем драгоценный предмет ее вожделения, готовый излиться. И девочка, умудренная страстью, сотворяет все, чему какая-нибудь Лаиса научается за долгое время. Что это? Наитие? Природа? Знание? Откуда?

— От мамзели, — смеется Пушкин, — которая сидит в соседней комнате, подсматривает и дрочит на вас сама.

Господа хохочут.

Каверин немного обижен, он думал, что рассказывал о высоком.

— Во всяком случае, — говорит он, — я не довел девицу до нарушения ее девичьей драгоценности.

168
{"b":"552441","o":1}