Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Теперь, — кричит Жорж, — нужны нежные заботливые женские руки. И они у нас есть! Люся, вот вам вата — берлинская. Больше снега. Она должна утопать в снегу, наша елка. Как у нас на Родине… А украшения?

Я помогаю Люсе (Людмиле Пашковой) распаковать коробочку елочных украшений. Это ее подарок из Парижа. И елка — ее затея.

— Праздновать, так праздновать! Надо хоть немного отвлечься от черных дум.

И потом, рядом очаровательная Людмила, а на чердаке у Жоржа тепло, спокойно, уютно.

В коробке, под ворохом деревянных стружек, наши пальцы сталкиваются, и она не отдергивает руки. Я ощущаю тепло ее пожатия, и мне очень хорошо. Ее лицо, молодое, свежее, еще больше хорошеет. Но потом ей, очевидно, приходит в голову, что все это не то и что она совершила промах. Она отчужденно отходит к окну, бросив всю возню с елкой, и недоверчиво на меня посматривая, оправляет золотистую копну прически. Но я иду за ней, тоже бросив возню с елкой, потому что я тоже не понимаю, как это все произошло…

Ведь только вчера я ничего о ней не знал. Вчера я завернул не без опаски, после долгого перерыва, со всеми предосторожностями разузнав, что здесь все пока тихо, на чердак к Жоржу, и тут ворвалась она. Только что с поезда, из Парижа, вместе с балетной труппой какого-то театрика. Ворвалась и, не замечая меня, бросилась обнимать Жоржа, старого парижского дядю. Он ее знал еще девочкой, дружил с ее отцом.

Наобнимавшись всласть (везет же Жоржу!) и непринужденно и мило познакомившись со мной, начала говорить о Париже, который ждет своего часа — часа «Аш[47]», томится, волнуется, ненавидит бошей. А она их ненавидит всей душой. Что они там, проклятые, в России делают! О, как она их ненавидит! «Была бы бомба, — решительный взгляд на меня, — я ее им в их жирные пуза со сцены бы бросила!».

Я опустил тогда глаза и увидел ее стройные ноги. Она болтала ими, сидя на кровати Жоржа. И передо мной проплыли окровавленный костюм и рубашка Герберта, которые выдали его матери. Он тоже был красивым, смелым. И мне стало страшно за Люсю.

И тогда, не поняв моего смущения, она принялась за меня.

— Вы же русский, Алексей. Разве у вас не болит сердце за Родину? Что вы все здесь делаете? Вы же работаете на немцев!..

Я уже был неравнодушен к ней. И благодарен за все, что она принесла сюда с собой, в эту темницу.

Но я не представлял ее себе в роли террористки, бросающей бомбу, как мячик, со сцены.

И поэтому, ни словом не обмолвившись о том, чего ей не полагалось знать, и, прощая ее колкости, долго говорил о патриотизме, о любви к России — родине ее предков и о любви к родному народу.

И весь тот новогодний вечер на чердаке мы сидели рядом, и на нее, как на видение из далекой довоенной жизни, с восторгом смотрели мои друзья-вернетовцы и притихшие подшефные морячки.

Были дружные тосты, звон стаканов и кружек с дешевым шипучим пивом. За Победу! За встречу на Родине! И, конечно, за русских женщин!

В Париж — на десять дней

В августе сорок третьего я собирался в Париж в десятидневный отпуск. Уезжал почти последним. Клименюк, Тарасыч, Лейбенко, Миронов были уже там. Никто из них не возвращался.

На опустевшем чердаке оставался только весельчак Миша Дробязгин. Он не мог уехать без Полины.

Уехал Марио и еще раньше Жозеф.

Я давно планировал этот отпуск. В Арбейтсамте[48], в русском отделе, при получении выездных документов отпускника, я мог, не кривя душой сказать, что в Париже меня ждет невеста. После той новогодней ночи Люся писала, что ждет меня. И мне очень хотелось ее увидеть. Только увидеть и совсем ненадолго. Я все уже решил. Я знал, что до конца войны, до Победы, мы не сможем стать мужем и женой.

В общем, я не собирался оставаться в Париже. И обсуждая с Отто предстоящую поездку, мы даже говорили, что не плохо бы раздобыть там, у французов, свежую информацию и литературу. Но я предполагал и не скрывал этого от Отто, что французская компартия, как только я получу с ней связь, может меня задержать.

Мне не хотелось покидать моих берлинских друзей-подпольщиков, притихшую, полуразрушенную, но начинавшую уже восстанавливаться подпольную организацию.

Да, ужасные по своей внезапности и размаху аресты сорок второго, которые начались с разгрома группы Шульце-Бойзена[49], обезглавили нашу группу-организацию и ряд других, более или менее крупных групп берлинских подпольщиков. Мы потеряли тогда многих…

Но был еще Отто, был Фридрих, были другие товарищи. Оставалась техника — все в том же летнем домике Макса Грабовски.

Деятельность группы-организации восстанавливалась. И мне жаль было покидать берлинских друзей-подпольщиков. Ведь с Фридрихом и Отто мы много пережили и очень сдружились. Наша дружба была воплощением великого интернационального антифашистского братства. Для меня эти люди были первыми гуманистами в этой каннибальско-шовинистической «Новой Европе».

Но я не мог не уехать. В душе я уже начал обманывать моих друзей, становился с ними неискренним.

Боясь обидеть их самолюбие, я не хотел говорить, что антифашистское движение в Германии, на мой взгляд, не поспевает за изменяющимся не в пользу бесноватого фюрера положением, и что корни мещанского филистерства, бездумья и приспособленчества глубоко проникли во все слои немецкого народа.

Я считал, что одних наших листовок и агитации сейчас недостаточно, что надо воевать, а не проповедовать, убивать, перед тем как быть убитым.

А наша группа не имела специальных заданий, не имела радиосвязи, не была вооружена. Именно последнего мне и хотелось.

И я считал, что во Франции дела веселее, там не топчутся на месте. Там действуют. Маки́[50]! Там настоящий «Внутренний фронт».

Отто все понимал и все же не хотел терять меня для организации. На одно из последних свиданий он пришел не один, может быть, чтобы показать, что организация живет, несмотря на потери.

— Эрнст, — назвал себя стройный брюнет в щегольской офицерской форме вермахта.

Но, Бог мой, какой это произвело эффект! Бедный доверчивый Отто, ты, наверняка, ошибся! Может ли быть нашим, подпольщиком, офицер вермахта? Разве не предатели родины все, надевшие мундиры врага?!

На полупустой открытой террасе кафе где-то в Нойкёльне, где мы присели, я с минуты на минуту ждал ареста. Я никак не мог заставить себя смотреть в глаза офицеру и даже не подал ему на прощание руки.

А между тем Эрнст Зибер (это я узнал позднее) был старинным другом Джона Зига и Герберта Грассе и настоящим антифашистом. Это он, приехав в Берлин после октябрьских арестов сорок второго, не колеблясь, включился в работу нашей группы. Это Зибер через Курта Гесса привлек к работе группы жившую нелегально, присланную через Швецию с запасом микрофильмированного агитационного материала, еще до выезда из Швеции проданную гестапо и чудом уцелевшую опытную подпольщицу Шарлотту Бишофф («Анну Хофман»), и свел ее с Гейнцем Плюшке. И не освободи его полуживого в апреле сорок пятого союзники в концлагере Байройте, не снести арестованному в июле сорок четвертого Эрнсту, разжалованному в рядовые потомственному военному Эрнсту Зиберу своей головы.

Издание «Иннере Фронт», других агитационных материалов возобновилось и продолжалось (по рассказам Шарлотты Бишофф) до января 1944 года, последнее время газета «Иннере Фронт» издавалась в Ораниенбауме под Берлином. Налаживались и обрывались связи с другими подпольными организациями (с группой Антона Зефкова, с людьми 20 июля сорок четвертого[51] — через Зибера). Потом ложная тревога: Шарлотта Бишофф и Гейнц Плюшке теряют связь с Отто и Зибером. Отто вскоре призывают в фолксштурм[52], Зибер арестован. Затем вся деятельность группы глохнет в грохоте катастрофических бомбежек и завершающего штурма Берлина Красной армией.

вернуться

47

От первой буквы слова heure (фр.) — час.

вернуться

48

Арбейтсамт — бюро по трудоустройству.

вернуться

49

Харро Шульце-Бойзен был арестован 31 августа 1942 г. 19 декабря 1942 г. он был признан виновным в государственной измене. Через три дня его повесили в берлинской тюрьме Плётцензее.

вернуться

50

Французские партизаны.

вернуться

51

Участники неудачного покушения на жизнь Гитлера.

вернуться

52

Народное ополчение.

14
{"b":"551772","o":1}