Но пришел и для князя час вернуть княжну и по-другому предъявить свои «скверны».
Шли годы. Князь все реже и реже совещался с мраморным Вольтером относительно новых способов борьбы с ханжеством и суевериями. Он видимо дряхлел и, когда, наконец, слег в постель, то обнаружилось, как это часто бывало с людьми его века, что он до ужаса, до отчаяния боится смерти. «Глагол времен, металла звон» страшил князя не менее, чем великолепного мирзу Багрима, с которым князь когда-то был знаком. Князь велел остановить все часы в доме и не хотел знать ни месяцев, ни чисел. Ему казалось, что так он не будет слышать «глагола времен», явно и быстро укорачивавшего его жизнь. Но он ошибался: «металла звон» прекратился в княжеском доме, но «глагол времен» он слышал. Замыкал уши морскою губкою, душистым хлопком, кусочками пробкового дуба, и все-таки слышал, слышал. Вот тогда-то он послал звать к себе опять княжну Анну Никитичну. Та наотрез отказалась ехать: она помнила предыдущее покаяние. Князь слал второго, третьего, четвертого гонца к ней — и княжна, по совету гостившего у ней ученого и благочестивого архимандрита из малороссов, решила ехать. Она взяла с собой и архимандрита, но для осторожности, не привезла его с собой в братний дом, а оставила на монастырском подворье.
Еще не входя к брату, княжна заметил перемену. Она не застала уже в зале безбожного кумира, как звала она Вольтера: кумир был вынесен на чердак, а его место в переднем углу занял принесенный из кладовой фамильный образ Спаса с тяжелой лампадой. Княжна перекрестилась на образ, и будто росту у нее прибавилось; она тотчас же послала за архимандритом.
Князь обрадовался княжне, как ребенок, к которому вернулась долгожданная нянька. Он поцеловал у нее руку, заплакал и начал сразу жаловаться, что все его бросили, что он тяжко болен и что всегда верил в доброго Saint-Nicolas. В доказательство, он расстегнул ворот рубашки и показал на исхудалой, цыплячьей шее золотую цепочку с образком.
— А в Бога? А в Бога веруете? — жестко спросила княжна, у которой еще прибавилось росту.
— Верю! верю!.. — залепетал князь, боясь, что она уйдет, если он скажет не так ясно. — Я всегда верил… Être Suprême… J`ai sais…grand Être Suprême L`Architecte de monde…
— Не Être Suprême, и не L`Architecte, а в Отца и Сына и Святого Духа, — неумолимо отчеканила сестра. С каждым словом она становилась тверже и жестче.
— Да, да, Sainte Trinité, — спешил за нею князь, робко и трусливо заглядывая сестре в глаза. — Le Dieu Père… le Dieu Fils…
Княжна, нахмурясь, молчала.
Князь заспешил еще сильнее:
— Et Saint Esprit… — глотнув воздуху, выпалил князь и схватился за руку сестры.
— Вот-вот, — отнимая руку, сказала княжна. — Так-то лучше…. А почему у вас нигде нет часов? — спросила она, мерекая про себя, скоро ли прибудет архимандрит.
На лице князя начертился ужас. Он замахал на сестру руками, будто отгоняя от себя какой-то призрак. Княжна все поняла. Еще ближе нагнулась она над князем и выпустила из жестко сомкнутых, бескровных губ только два слова:
— Умереть боишься?
Эти два слова были те два из тысяч слов, знакомых князю на русском, французском и итальянском языках, которые одни не хотел он ни произносить, ни слышать, ни знать. Он схватил руку сестры цепкими худыми пальцами, по которым ерзали два толстых перстня, и закрыл ею свое шафранное лицо, а сам кивал ей головою, как китайский фарфоровый болванчик.
Княжна, не отнимая руки, врезала ему в ухо опять только два слова:
— Каяться надо.
Опять китайский болванчик закивал ей, не отпуская ее руки от своего лица.
С этих пор вплоть до того времени, когда в подгородный монастырь послали гонца с приказом готовить склеп для последнего из князей Сухомесовых, китайский болванчик неизменно и покорно кивал своей бритой шафранной головой на все, что ему приказывала княжна. А приказывала то, что ей приказывал ученый архимандрит из малороссов.
Князь был особорован маслом. С ужасом держал он в синих тонких руках колеблющуюся толстую свечу, когда худой и высокий архимандрит наклонялся над ним с кисточкой и елеем, но беспрекословно подставлял под масляные кресты архимандрита свой холодный, как фарфор, лоб, руки, ступни, грудь.
Архимандрит его исповедовал. Еле двигая губами, шептал князь на ухо архимандриту свои грехи и, уже не упоминая об Être Suprême, прямо объявил ему заплетающимся языком, что верует в Sainte Trinite.
— В Троицу Единосущную, — остановил его архимандрит, и докончил еще строже: — И нераздельную.
Князь задрожал головой в испуге.
Были приглашены в свидетели протопоп Донат и городничий и при них подписано князем завещание. Душеприказчиками назначались архимандрит и княжна. Князь соглашался на все, что ему советовали внести в завещание: на то, чтоб дом его с городской усадьбой был превращен в женский монастырь, чтоб назначен был в обеспечение ему капитал, на то, чтобы различные суммы были розданы в собор, в церкви и монастыри на помин его души, на то, чтоб в Долгодеревенской вотчине была построена церковь и так далее. Но князь удивил всех тем, что, еле ворочая языком, задыхаясь от предсмертной тоски и страха, круглившегося в его белесых глазах, потребовал внести в завещанье крупную сумму на колокол в собор и, сверх того, употребить на колокол все фамильное серебро и древние царские кубки, жалованные князьям Сухомесовым.
Протопоп Донат, переглянувшись с архимандритом, попытался было отговорить князя, указав, что колоколов на соборной колокольне довольно, но что у собора есть другие нужды, на которые благопотребнее было бы употребить отказываемую сумму, например, на построение домов для причта, на приобретение выгона для причтовых коров и прочее.
Но князь на минуту перестал быть китайским болванчиком и вскрикнул по-детски требовательно и визгливо:
— Хочу колокол!
Умный архимандрит заглянул ему пытливо в глаза. Ему показалось, что он уловил в них какую-то настойчивую мысль или воспоминание. Он сделал отрицательный знак протопопу и, почтительно наклонясь к свалившемуся на подушки князю, твердо произнес:
— Бог благословит ваше желание, Ваше сиятельство. Колокол будет отлит. По вашему завещанию исполнено будет свято.
Тут же он внес в завещание соответствующий пункт.
Князь опять на секунду перестал быть болванчиком и благодарно повел глазами по худому лицу архимандрита. Он закрыл глаза и погрузился в полудремоту. Через полчаса завещание было подписано князем и свидетелями. А через день князь, в великолепном серебряном камзоле, на высокой глазетовой подушке, лежал на столе в том самом зале, где так недавно еще беседовал с фернейским мудрецом. Монашки, которым он некогда «являл скверны», читали над ним: «Мир мног любящим закон твой, господи. Паче злата и топазия — и несть им соблазна».
Ровно через год, на годовщину смерти князя, большой новый колокол, бархатным низким голосом, сзывал в собор на заупокойную обедню и панихиду «по приснопамятном рабе Божии князе Памфилии».
А мраморный Вольтер, лежа с отбитым носом на пыльном чердаке, слушал этот звон с той же неизменно-лукавой улыбкой, с какой слушал вольномысленные речи князя.
6.
Был на Темьянской соборной колокольне колокол «Наполеон». Он был с наполеоновой метой: коронованный «эн» французский с палочкой: N.
Про этот колокол разное говорили в Темьяне. Староверы Заречной слободы, с непорушенными бородами и в непорушенных кафтанах, когда вели прю о вере с православными, всегда прибегали на самый конец крепкое слово:
— Пускай церковь ваша права, да в прáву церковь стáтно ли антихристовым гласом созывать?
— Какой у нас глас антихристов? — возражали православные. — У нас колокольный звон.
— А про Наполеона слыхал? — спрашивал начетчик.
— Слышали. 12-й год.
— Кто он был, по-твоему?
— Француз.
— Антихрист засыльный, вперед выслан, — вот кто он был. Мутить Русь на антихристов сход. Теперь смекай. На колокольне, на соборной, бывал?