— Впрочем, желаю вам счастья.
Вспоминая впоследствии «события предварительные», предшествовавшие «концу», старинщик Хлебопеков указывал на венчание Усикова и заключал:
— Вот оно, когда, уповательно, появилось в Темьяне красное: на Усиковском венчании. Старожилы не запомнят, чтоб венчались в красном. В голубом, в светлом-палевом, уповательно, бывали случаи, вéнчивались, но в красном не бывало. Первое проникновение красного. И куда же? В храм-с. Правда, хаживал некогда в Темьяне, в красной рубахе, Полетаев, Алексей Васильевич, неслужащий дворянин, — но ведь был за то и вызываем к губернатору и спрашиваем о красном, и ответил, указуя на красный околыш своей дворянской фуражки.
— Рубашка в тон околышу; запретите и на околыше, ваше превосходительство, коли предосудительно на рубашке. Однако носить стал кубовые, но, уповательно, при сохранении красного околыша.
Тришачиха в то время еще не далеко ушла в чтении Авессаломовой книги — и по поводу красного подвенечного платья заметила кратко:
— Одно к одному: Iуду в православном месте похоронили. Красную голубицу в церковь ввели — в адовом цвете венчалась. «Быти вскоре».
На свадебном пире у Усикова возникло сомнение: подавать ли испанский лук, ввиду неподобной смерти его насадителя? Но невеста, бывшая Рязанова (у ней красного на пиру прибавилось: кроме банта на голове, краснели пунцовыми маками щеки) решила:
— Не подавать — предрассудки. Непременно подавать.
Но ела одна, — и только один жених, благочестивый Усиков, из любви к ней и по ее настоянию, отведал одно колечко: все прочие, не попробовав, благодарили.
И это было замечено: известно, что испанский лук на кольчики режут, на тоненькие, — и кушают кольчиками. И разошлось по Темьяну:
— На Усиковой свадьбе удавниковыми петельками угощали: Iуду поминали.
И на это также ответствовала Тришачиха кратко и твердо:
— «Быти вскоре».
Через год у Усиковых были крестины, и было примечено, что венчался Усиков во фраке, а на крестинах он был уже в расстегнутой тужурке, из-под которой выглядывала красная рубашка, — и на вопрос отца Промптова, какое имя желают наречь новорожденному, Усиков отвечал твердо:
— Арий.
Отец Промптов возразил:
— Имя таковое в святцах, действительно, имеется, но — по созвучию своему с Богоотступным еретиком, избегаемо.
— Таково желание моей жены. Извлечено из святцев.
— Точно. Но избегаемо.
— Воля родительницы!
Отец Промптов вздохнул и сказал:
— Ваше дело, — но тут же промолвил: — Знавал я вас за человека благомыслящего, и в течение года…
— Таким и остаюсь, — прервал Промптова Усиков. — Но в течение года пройден путь любви и мысли.
Промптов, как при венчании, пожал плечами, — и впервые в Темьяне появился человек, носящий имя Арий.
Уткин, слегка выпив и начав говорить на тему о прогрессе с появлением Ария и красной рубашки на Усикове, непременно возвращался к «пути любви и мысли», пройденному Усиковым в год.
— Прогресс есть вещь оказуемая, — утверждал однажды Уткин, сидя у Коняева, — не показуемая, а оказуемая. Усиков — вот вам оказание прогресса. Что такое был Усиков? Антипрогрессивный злец и, кажется, единственно человеческое была в нем любовь к колокольному звону. Прошел год — и «блажен муж» породил Ария. И хоть крещен был Арий, но — заметьте — крещен в гигиенической воде: определенной температуры и с прибавлением некий спéций. Специи, разумеется, тайно от попа. — А почему? Потому, что идеи на штыки не улавливаются, но на идеи улавливаются даже Усиковы. В условие свадебное, продиктованное акушеркой Рязановой, человеком передовым и прогрессивным, входил не один лук, — и я даже сомневаюсь, входил ли он, — но было сказано: «физиологическое влечение не может подавить умственного отвращения». И вследствие этого, в течение года прочтен был Добролюбов, и популярное сказание о человеке и обезьяне, и иное многое, и даже переплетено, — и будто бы с надписью: «незабвенное».
— Надписи не было, — смеясь, сказал Коняев, — но переплетено.
— Умственное отвращение было преодолено прогрессирующим развитием. Конечно, надо учитывать толчки любви на путь саморазвития. Без этих толчков ничего бы и не было. Физиологический фактор бесспорен: любовь, — но в сумме — оказательство прогресса: вера в Троеручицу сменена непоколебимейшей верой в обезьяну и во все дальнейшее, выводимое из обезьяны. И это уж навсегда! Вера подобна волосам: у кого волосы выпали, тому их не вырастить вновь, сколько б он не кричал: не хочу быть лысым!» — и тут никакие снадобья не помогут. Уважаемый Усиков облысел в один год. Отмечаю, как оказание прогресса в Темьяне, будто бы не прогрессирующем.
— Черт с ним, — сказал Коняев.
— Черт, милушка, не только с ним, но и со всеми нами. Не стоит об этом и говорить. Черт — в природе вещей, Усиков же — человечёнок маленький, ничтожный и плохо пахнущий, но — человечёнок, не забывай этого. Когда человеки подпадают под прогресс, — это еще четверть дела: много ли их, человеков-то? Когда же подпадают под прогресс человечики — тогда уже полдела; а когда человечёнки подпадать начинают, тогда, поверь, это уже близко к самому делу! Я в красную рубаху не верил, — но когда Арий публично был объявлен, — а между тем, председатель казенной палаты публично ставит Троеручице свечки в рубль, — «э? думаю себе: это уже оказательство! Это уже человечёнок смелости набрался».
— Сохранив всю свою глупость, — вставил рабочий Коростелев, присутствовавший при разговоре. Он молча слушал Уткина, оперев на руки большую волосатую голову.
— Пусть и сохранив: ежели она природная, то где ее потеряешь? А ежели благоприобретенная, то… смелость и ее может, как нашатырем, вывести из человечёнка. Повторяю: «Это уже смелость!: — сказал я себе, проведав про Ария, — «в особенности, при казначейском существовании», и приказал себе: «Уткин, примирись с человечёнком. Кто его знает, может быть, если не человеком, то человечиком будет: следующая ступень после человечёнка!» И примирился.
— Усиковы — ненадежный элемент, — сказал Коростелев.
— Все, друже, у кого выпали волосы, надежны, — усмехнулся Уткин, — не вырастут.
— Он еще на колокольню лазит — дúлин-дóны разводит.
— И я бы полез, да одышка: не могу — голова кружится. И Коняев звон любит.
— Очень жаль.
— Ну, пожалей, да и прости, — мягко сказал Уткин. — Бывает, что у человека все волосы выпали; помада, которою он их помадил, ему уж не нужна, а он все ее держит в баночке. Не может человек жить без помады. Ты уж на нас не сердись за помаду, Михалыч: волосы все равно не вырастут. Это я тебе не пьяный говорю, пьяный я бы сделал добавление.
— Какое? — спросил Коростелев.
— В трезвом виде я его не излагаю. А сегодня, к удивлению моему, я опять, кажется, останусь трезв.
— Почему? — спросил, улыбаясь, Коняев.
— По уважительной причине. Скоро буду сам сём. Нужно создавать запасной фонд на первоначальное воспитание.
— А ты сократил бы, — сказал Коростелев.
— Не могу. Принципиально не могу. В этом выражается мое деятельное участие в борьбе пролетариата против буржуазии: посильно умножаю ряды пролетариата.
— А сам в них не стоишь? — спросил Коростелев с усмешкой.
— Куда уж нам! Ноги трясутся. Это вы: «Ряды вздвой!» Дождусь ли, когда скомандуете: «Налево кругом, марш!»
Уткин простился и ушел. А Коростелев сказал Коняеву:
— Усикова велела бы своему снять красную-то рубаху: к чему это? Баба умная, а не поймет. Еще со службы его сгонят. Нужно, чтобы он служил. Хорошее место — стол в казначействе: никому в голову не придет там искать. Ты бы ей сказал. У меня сегодня кружок. Черт! Брошюр не хватает. Треплют очень. Переплел бы ты.
— Давай, — сказал Коняев.
— Принесу. Прощай.
— Я с тобой до угла. Мне к Демерше книги нести. Заказ. Они вышли вместе. Коростелев пошел на фабрику, а Коняев на Мироносицкую, к бывшей артистке Демерт, с ворохом книг под мышкой.
Демерша жила в особняке, с всегда опущенными шторами. У нее было два занятия: кошки и чтение.