— Фауст без Мефистофеля, — воскликнул Коняев со смехом.
— Мефистофелем, если хочешь, буду я, — предложил Уткин, — или вот они, — он указал на Щеку, — у них фигура подлиннéе.
— Нет уж, вам это амплуа более подобает, — обиделся Щека.
— Мне — так мне, — Уткин встал, — Впрочем, так, пожалуй, оригинальнее, переплетчик Коняев: оставайся Фаустом, но без Мефистофеля. — Решительно, я остаюсь сегодня в приготовительном классе, — и посему иду домой спать. Приготовительные ложатся с петухами.
— И отлично, батюшка, — отозвалась мать Коняева: то-то дома-то будут рады…
— Большое вероятие заключается в ваших словах, Анна Даниловна.
Уткин пожал всем руки и ушел.
— Могу говорить открыто? — осведомился Щека, как только Уткин вышел.
— Можете.
— Сигизмунд Каэтанович говорил вам о моем желании?
— Говорил. Работы у меня мало. Переплету быстро.
— Прошу вас.
Щека развязал узел и выложил на стол Диарий.
Коняев засмеялся глазами — серыми, живыми, ласкающими своей открытостью:
— Записки Мефистофеля?
— Нет-с, сухо ответил Щека. — «Скорбная повесть о глупости человеческой». Так прошу Вас и на переплете оттиснуть.
— Все в один корешок?
— В один-с.
— Толсто выйдет.
— Да-с, не тоща глупость человеческая, и примечаю: толстеет год от году.
Коняев взвесил на руке рукопись — и спросил:
— А переплет какой будет? В коленкоре?
— В кожу-с.
— Да у меня кожи нет.
— Найдите. И черными буквами наискосок, и на верхней, и на нижней крышке: «Повесть о глупости человеческой. Диарий обвинительный».
Коняев внимательно посмотрел на Щеку:
— А долго Вы ее собирали?..
— Всю жизнь-с. Но хватить сбирать и на тысячу жизней-с. Щека скучно и со злостью усмехнулся. — Вот Вы, если верить господину Уткину, — доктор Фауст. Не угодно ли продолжить собирание?
Коняев покачал головой и сказал серьезно:
— Собрано довольно. Надо херить.
— Что херить?
— Вот эту глупость человеческую.
— Попробуйте!
Коняев опять засмеялся глазами — еще открытей и веселей, — и в этом смехе глаз Щеке показалось: «И попробуем!» — и даже: «Уже пробуем!» Щека прервал разговор.
— Переплет должен быть прочен. Хочу, чтобы мыши не скоро изъели. Четвероногие. От двуногих, понимаю, никакой переплет не спасет. И еще условие. Переплетчик не должен быть грамотен.
— Я неýч, — усмехнулся Коняев, — смекаю только по-печатному.
— Хорошо-с. А цену Вы мне скажете, когда будет готово.
— Я и сейчас скажу.
— Не надо-с. Мое почтение.
Щека простился и зашагал, огромный и седой, в махерланке, по слободской липучей, как смола, грязи. Мальчишки его не дразнили: они спали в слободских хибарках, но какой-то пьяный, встретясь с ним на углу, узнал его и, облапив, воскликнул:
— Почем жареные?
Через неделю Коняев сам принес Щеке «Диарий»: он был в угрюмой, как цвет сумасшедшего дома, — коже, с черным тиснением. Когда Щека увидел Диарий в коже, он сказал коротко:
— Переплет вполне соответствует содержанию, — поблагодарил Коняева и хорошо ему заплатил.
Но когда он, в один из вечеров, перелистывал переплетенный Диарий, он приметил в конце книги лист, писанный не его почерком. Он пробежал его. На листе стояло, тщательно выведенное простым, как писарский, почерком:
«Истинный писатель всё видит по опыту: чтó в нем самом, тó и в книге».
Щека завязал Диарий в узел, и пошел с ним к Коняеву, развернул книгу на этом месте и, указав, спросил:
— Что это?
— Мысль, — спокойно отвечал Коняев.
— Не моя.
— Собственности на мысль нет.
— А как она сюда попала?
— Вплетена по оплошности.
Щека ничего не ответил, хлопнул дверью и ушел.
«По оплошности», точно так же, как Щеке, Коняев вплетал в заказы «мысли» и «страницы», не совсем соответствовавшие содержанию тех книг, какие были отданы заказчиками ему в переплет. Эта странная рассеянность Коняева была известна в городе и многие опасались отдавать ему в переплет книги, хотя работал он хорошо, а брал дешево. Многие случаи коняевских «оплошностей» были широко известны в городе. Купцу Дееву, в «Памятник веры» (желтая кожа), вплел он по ошибке лишний листок из какого-то печатного «Свиноводства» с изображением племенной иоркширской свиньи, в которой купец Деев нашел сходство с собою. В «Таблицу 28-летних тарифов Темьяно-Мельгуновской железной дороги» инженера Равича попала «Железная дорога» Некрасова. Протоиерею Страннолюбскому, в «Поучения Родиона Путятина с гравированным портретом» (зеленый коленкор), по недосмотру, досталась лишняя страница из какого-то учебника физиологии: таблица сходства и различия состава крови человека с кровью орангутанга с изображением того и другого. В «Поваренную книгу» чиновницы Капернаумской, в самое аппетитное место, где повествовалось о приготовлении любимого блюда чиновника Капернаумского — гуся с двойным шпигом, — затесался, по злой случайности, рецепт состава для морения клопов и тараканов. Девице Тюляевой Коняев делал альбом: переплетал в розовую шагрень голубую, палевую и розовую бумагу с золотым обрезом; альбом вышел восхитительный: на крышке красовались два алые сердца, пожираемые пламенем, над которым сыпались цветы из рога изобилия, но, восхищенная девица Тюляева нашла еще в альбоме единственный белый листок, на котором было написано:
Вы прекрасны, точно роза,
Но есть разница одна:
Роза вянет от мороза,
Ваша прелесть — никогда,
Оттого, что Ваш румянец
Изготовил иностранец.
Провизор Шустер в Риге. Цена банки один рубль, с пересылкою 1 р. 50 к.
К Дееву Коняев пришел сам и просил извинить за недосмотр: была спешная работа, переплетал для агронома «Свиноводство», экземпляр растрепанный, не доглядел — листок попал в «Памятник веры»: надо изъять. — «Как же это ты, братец, не смотришь? — сказал Деев. — Ведь я обидеться мог». — «На что же? — невинно осведомился Коняев. — Листок ведь из хозяйственной книги». — «Так-то так, а все обидно могло быть». Инженер, когда Коняев опять пришел в Управление за заказом, указал на «Железную дорогу» и спросил: «Это что?» — «Стихотворение Некрасова». — «То-то Некрасова! Вы, я вижу, с идеями, молодой человек! Чтоб в другой раз этого не было!» Протопоп же призывал Коняева к себе и, указав на обезьяну в «Проповедях Родиона Путятина», погрозил пальцем и строго сказал: «Умствуешь!» — «По ошибке, — пожал плечами Коняев, — «из другой книги. — «Знаю: из другой; и не позволительно». — «Я и книгу захватил, — отвечал Коняев и предъявил физиологию. «Вот, — «дозволено цензурой». Отсюда. Ошибочно». — «Вольномыслец!» — воскликнул протоиерей, вырвал листок с обезьяной и изорвал в клочки. Капернаумская пожаловалась мужу на средство от тараканов, но он только пожал плечами: «Что же! вырви! Рецепт пригодится в хозяйстве», а девица Тюляева, пожаловалась папеньке, бакалейщику, и показала альбом, но бакалейщик захохотал и воскликнул: «Ловко он тебя! Меньше будешь штукатуриться!», — но не велел ничего переплетать у Коняева: «еще матерный стих вплетет!»
Щека показал коняевское приложение Вуйштофовичу, тот пожал плечами и сказал:
— Пан переплетчик может быть сатирик, но сатира требует образования. Пан же переплетчик есть хам.
Уткин спрашивал не раз Коняева:
— Зачем ты это делаешь? Вот эти твои вклейки и бесплатные приложения к «Ниве» зачем?
— Это я когда злюсь, делаю, — отвечал обыкновенно Коняев. — Со злости.
— Злость есть капитал, — поучал Уткин, — Его надо не расходовать по мелочам, а копить и класть в банк, чтобы со временем получать с него большие проценты. Тратить по мелочам — это русская черта. Безобразная. Оттого мы нищие. Капитал злости в России должен был бы быть громаден: больше двадцати Ротшильдов. Но этот капитал можно было бы устроить две великие французские революции и несколько маленьких немецких. Но мы тратим его по мелочам, — и злость наша копеечная. Брось.