Как бы то ни было, на грибах или на холопах, церковь Егория, розовая, каменная, стояла издавна в Темьяне, а при ней, у дьяконицы, мирно жил заштатный дьячок Авессаломов. Известно было, что он первый в Темьяне знаток Апокалипсиса. Передавали, что сам покойный ученый протопоп Гелий хаживал к нему за разъяснениями по поводу масти «коня бледа»: сомневался протопоп, как разуметь «блед»: есть ли «блед» — чáлый или это пéгий, и Авессаломов разрешил: úзбела-чубáр. Губернатор, граф Птищев, был любитель читать про Наполеона и тот, дойдя в некотором сочинении (редчайшем и маловразумительном) до рассуждения об Антихристовом роге Наполеона, призывал к себе Авессаломова, любопытствуя, в какой степени верен перевод Наполеонова имени на Антихристово число, и Авессаломов объяснил ему, что ошибка достигает не более, как одной седьмой истинного числа. Авессаломов читал «Откровение», запершись в чулане, при восковой свече, а выходя из дому в сад, надевал во всякое время года соломенную шляпу: ни поярковых, ни меховых он не носил. «Соломенная шляпа — одна, которую без сомнения носить можно, — объяснял он, — она от честной крестьянской ржицы, а сын погибели ни единого колоса ржаного взрастить не может. У Ефрема Сирина писано: «все может, и неких животных чудищ пошлет, и стричь шерсть с них будут, и птиц неведомых выведет из змеиных яиц, все может, а ни соломинки, ни зернышка с поля не соберет. Помнить надо: чем главу прикроешь, тем мысль ее устроишь». И для благого устроения мысли своей носил Авессаломов всегда соломенную шляпу.
В ней появлялся он на улицах, единственный раз в году, в прощеное воскресенье. Хоть шествовал он в наряде неподобном — в соломенной шляпе, в пегом подряснике с турецким шарфом на шее, в красных валенках, с высокою палкою с Всевидящим оком на набалдашнике, — его никто не останавливал. Помавая Всевидящим оком в сторону катающихся пышно-шубных купчих и купцов, Авессаломов возглашал:
— Ристáлища вавилóнские! Вскýю ристáетеся?!
Мальчишки боялись Всевидящего ока (утверждали, что оно налито свинцом) и следовали за Авессаломовым поодаль. Купцы же считали его слова о ристалищах непристойными и даже срамными, но терпели их, почитая извлеченными из Апокалипсиса, куда никто в Темьяне, за исключением Авессаломова и протопопа Гелия, не заглядывал, веруя: кто Библию прочтет, тот не в полном уме станет, а кто Апокалипсис разогнет, у того ум наоборот перегнется.
Авессаломов шел в соломенной шляпе невозбранно и возглашал, грозясь Всевидящим:
— Ристáете, дóндеже придет предел! Отристáв, возрыдаете! Горе ристающим!
Кроме катающихся купцов и острожных мальчишек, были еще третьи слушатели у Авессаломова: приказчики тех самых именитых купцов, чтó проносились на рысаках, укрытые медвежьими полостями. Приказчики грызли у ворот семечки, озирали катающихся хозяев и перекидывались словечками, как подсолнечной шелухой.
Когда Авессаломов, стоя грозно и простирая вперед посох свой, вопиял катающимся:
— Отристáв, возрыдаете! Горе ристающим! Вскýю ристáете? — приказчики одни смеялись, другие сочувственно поддакивали:
— Катай их! Они катаются, а ты их катай! Сыпь им под полость-то, сыпь под медвежью! Ристай их!
Старшие же приказчики, седобровые и степенные, сами похожие на хозяев, изредка приговаривали:
— Все может быть! Все может быть!
Нельзя было понять, что может быть: погибнут ли, как пророчил Авессаломов, ристающие, или придется самому пророку с сочувствующими потерпеть от ристающих.
В прежние времена купцы жаловались на Авессаломова губернатору и архиерею. Губернатор ответил:
— Пустое. Политического не вижу, но нечто церковно-славянское. Отнеситесь к преосвященному.
Он недолюбливал аршинников.
Архиерей же призвал Егорье-Холуйского дьякона и сказал:
— Придержи возглашателя дома.
Но возглашатель на следующий же год возглашал, по обычаю.
Щека выходил на катанье и, став у каменных львов запущенного княж-катуевского дома, слушал возглашение Авессаломова.
Вуйштофович в выеденной молью венгерке с куньим воротничком, щурился на Авессаломова и на ярящихся купеческих рысаков, и шептал на ухо Щеке:
— Имеет резон.
Щека с сомнением качал головой, а Вуйштофович пояснил, поводя глазами вслед Авессаломову:
— Пан дьяк есть фельетонист и публицист.
Щека огрызался:
— Старый ханжа!
Вуйштофович легонько наклонял голову в знак согласия, но продолжал:
— Тó так, но особо. Пан же дьяк критикует общество: тó, в свободных государствах, есть дело публициста, тó бывает там в свободном фельетоне.
Вуйштофович с Щекой шли к аптекарю Зальцу, а Авессаломов продолжал свой грозовой поход до самой колокольни.
Там собирались звонить к прощеной вечерне.
Уже всю неделю, со среды, звон шел вразрез с тем, что творилось в городе. В городе шумела, орала и пьяно икала Масленица, а с колокольни, над ее шумом, ораньем и иканьем, раздавался строгий постный перезвон. Со среды в соборе и в церквах начинали класть земные поклоны и читать великопостную молитву «Господи и Владыко живота моего».
Однажды вместе с Авессаломовым влез на колокольню купец Пенкин.
Он был выпивши, и на обличение Авессаломова: «Ристающие, изыдите!» — остановил свои крутобокие санки, сбросил волчью полость, бил себя в грудь перед Авессаломовым и кричал:
— Обличай! Я смерд, а ты — пророк. В гороховой шляпе, но пророк. Я — в бобах, но смерд. Обличай! Дроби меня!
Но Авессаломов лишь погрозил ему молча Всевидящим оком и побрел на колокольню. Пенкин увязался за ним. Ветром на колокольне его освежило. Николка уже начал с подзвонками постный, берущий за душу звон к прощеной вечерне.
Авессаломов, стоя у столпа, прислушивался и тихо подпевал в лад мефимонный распев:
— Помилуй мя, Боже, помилуй мя!
Пенкин, кивнув Николке, отнял у подзвонка веревку и дернул раза два. Николка перехватил веревку:
— Не звонишь, а икаешь!
Пенкин протянул было руку за веревкой, но Авессаломов, прислонив к столпу посох с Всевидящим оком, отнял и сам зазвонил. Он звонил в лад Николке, но под его рукой звон сделался еще унынливее. Он не обличал больше ристающих, но плакал и сетовал над всюду ристающей суетой человеческой. Никола незаметно передавал ему первенство в звоне, перенимая его настрóй, и соборные колокола сливались в тихом покаянном плаче, крупными, чистыми слезами падавшем над хмельным и орущим городом.
Катание кончилось.
После вечерни, все соборное духовенство и сам соборный ктитор Букоемов с медалями кланялись в ноги народу, творя «прóщу»:
— Простите, православные, Христа ради!
— Бог простит! — отвечал народ.
Прощаясь со знакомыми и незнакомыми, богомольцы выходили из собора под покаянную «прóщу» соборных колоколов.
Окончив звон, Авессаломов поклонился в ноги сперва Николке, потом Пенкину, потом Василью, потом подзвонкам. Он перед каждым становился на колени, касаясь лбом каменного пола:
— Простите меня, Христа ради!
— Бог простит, — отвечал ему каждый и в свою очередь повергался перед ним.
Когда очередь дошла до Пенкина, он облапил старика и не давал ему кланяться. Но старик крепко приказал:
— Не мешай. Не нами указано.
И, став на колени, истово поклонился, не скоро поднял седую голову с пола и устало произнес:
— Прости меня, Христа ради.
Переняв его строгость и простоту, Пенкин ответил:
— Бог простит. Нас прости, Павлин Петрович, — и сам ему земно поклонился.
Простившись со всеми, Авессаломов спустился с колокольни и, никого не обличая, побрел глухими улицами к Егорию-на-Холуях. По дороге, он просил прощения у встречных, всем молвя:
— Прости, Христа ради.
Лишь юродивому прибавил он:
— И помолись, блаже, о рабе Павлине.
Сидорушка часто-часто забормотал:
— Куропет! Куропет!
Придя домой, Авессаломов сотворил прóщу с домашними и сел за Апокалипсис. Он не покидал прихода Егория-на-Холуях до следующей масленицы.
А зачатый им постный звон не потухал до самой Пасхи, прерываясь только воскресными благовестами да красным Благовещенским вещаньем.